Литературный журнал
www.YoungCreat.ru

№ 7 (35) Август 2007

Сергей Смирнин (18 лет, СПб)

"ИДУЩИЕ С МЕЧАМИ"
(Роман-сказка)

Книга ПЕРВАЯ

"ХРАБР ВАСИЛЁК"

Глава 1

Она в кустах лежала, поглядывала. Утречко чистое — словно вымылось ключевой водой. Со взгорья виден изгиб дороги, выходящий к частоколу и воротам.
Изнывала, ожидаючи. Томилась. То и дело сотрясалась в сладкой дрожи нетерпения...
Вот вышел Тугарин на крылечко тесовое, витыми столбиками подпертое. Вот ногу вдел в золотое стремечко. Сел на коня. Вот шпоры дал. И полилась-повеяла пыль шелковая под резвые копыта...
Торопись, торопись, конь вещий... Перебирай ножками точеными... Разрезай ветры поперечные сильной грудью...
Вот выехал Тугарин из городища. Птицей белой спустился конь до лесу. Вихрем пронесся мимо селищенских изб. Небось, не одна пара потаенных глаз проводила...
Спеши, спеши, скакун ленивый... Успеть, успеть бы, что задумано...
Вот заплескала-засмеялась пониже Тугарина речка Руя. Звонкое эхо пустилось в пляс — в обнимку со светлыми струями. Вот лес тяжело сомкнулся. И ни всадника, ни эха от копыт...
Пригни, пригни голову гордую, Тугарин... Не зашибло бы веткой упругой... Не выбросило бы из седельца...
Три поворота осталось дорожных... Первый поворот — на восход. Второй — на закат. А третий — вот он, перед глазами...
Ох, и ранёхонько она выбегла... И ждать — пождать невмочь... И назад воротиться — нету, силушки...
Чудо милое, долгожданное, совершись... Новый такой случай приспеет ли... Тугарин безвылазно в Детинце — что сыч недреманный. И какое диво его с места сдвинуло?..
Чу, белое мелькнуло... Или то слеза набежала?.. Она вытерла глаза уголком узорчатого платка. Нет, не померещилось... Вот они, конь с наездником. Проныривают сквозь неохватные стволы. Выезжают на последний поворот...

До чего же ладно, что подальше схоронилась... Даже отсюда, кажется, что конь косится огневым своим зраком. Ну, как увидит!.. Ну, как выдаст!..
Прижалась покрепче к траве прохладной. Спряталась под листьями шепотливыми.
Но глянуть хочется — где тут удержаться! Приподняла глаза, пронзила ими зеленое колыханиие.
И вскочила. Чиста была дорога. Проехал Тугарин. Подольше бы не ворочался...
Растерялась Василиса. Желанный миг настал, а что делать — не ведомо. Заметалась туда-сюда.
— Как же так? — бормотала. — Что же я? Куда ж теперь?..
Вдруг одумалась. Али бестолочь она беспонятная! Али не один везде лес!..
Встала, где была, — в мелколесье, среди пушистых елочек-малолетков. Поклон
земной отдала.
— Не богу молюсь — отмолилась об этом. Тебе молюсь, лес живой, надежа, всемогущий! Нет на тебе указов и запретов, родит матушка-земля вольно и радостно! Нет и на мне указов и запретов, и мне бы родить себе в усладу. Али кому польза, ежли баба дитя не принесет!
На яблонях — яблоки, у зайчих — зайчата. Почто я пустая? За какую вину? Дай мне сыночка милого, ненаглядного! Чтоб целовала, не нацеловалась, берегла не набереглась. Дай, молю! Вон у тебя сыновей сколько! Тебе ли не понять меня!..
Она снова поклонилась в землю. Стала ждать. Ничто не изменилось. Только вздох сочувственный послышался. Может, сама вздохнула?.. Пошла дальше — без дороги, куда глаза ведут. Ветви царапали, кололи... Нет, они трогали — будто горячие пальцы... Как это поняла, — остановилась. Бухнулась на колени. Голубые колокольчики обступили — будто обняли.
— Лес, — единственный, вечный, родитель жизни! Ты понял меня, чую! Понял ночи в мольбах, слезы досадные, пустоту под сердцем, тишину бездетную в избе. Дай мне сына, дай маленького! Молю без корысти для себя и награды для тебя. Любить — вот моя корысть! Ай, не сладко и тебе ли будет — его любить? Пускай и тебя утешает — не только меня! Дай мне сына!..
Поклонилась. Пождала. Возня была в чаще. Шорох непонятный... Досада взяла Василису. Такой случай... Такой случай... Да неужто впустую?.. Снова заметалась — теперь уж сердито. Побежала — будто гнался кто. Платок
узорчатый с плеч сорвала, и вился он за ней, горячий как жар-птица... Наткнулась на частокол из бревен замшелых. Огляделась. Глухомань. Деревья вековечные чуть не впритирку; Едва места им хватает локти раздвинуть-то бишь, ветки. Поклонилась устало.
— Что ж ты, лес! — укорила. — Али пугаешься? Али со страху молчишь? Так нет сейчас Тугарина. И спросу нет. Да и какой спрос-то за правду! А дети — набольшая, правда. Любята наши... Дашь ли сына, ответь?..
Прислушалась. Шуршанье, шуршанье. Будто муравьи расползались. И ничего боле...
Вдруг обезножела от напрасной надежды. Присела — как упала. Спиной привалилась к бревнам. А трава пахучая разметалась вокруг буйными волнистыми прядями, как бурливое море.
Слезы текли-точились, будто сами собой. Глаза от бессилья закрывались, дрема одолевала... Тут и приспел ответ... Поднялось шурханье скребучее, покряхтыванье да попискиванье.
Василиса очи отворила, рот разинула да к бревнам потеснее прижалась. Испугаешься...

Увидела — ожили иглы на соснах. Будто вдруг змейками стали, востроносыми да вихлявыми. Покинули свои ветки, оголили. Поползли по сучьям, по стволам, пошипливая да потрескивая.
Стекли наземь. И вылепился из них человек-уродина, горбатый, длиннорукий, вместо носа — шишка, вместо глаз — ромашки. Иголки зыбятся, подрагивают. Будто пугало это вот-вот само в себя провалится.
Василиса окаменела. Что тут поделаешь? Бежать, кричать, в пояс кланяться? Или высмеять да отвернуться?..
— Слушал тебя, — проскрипел образина. — Полюбишь меня — дам сына!..
— Тебя?.. — ой, выбрызнется хохот, погубит все. — Да хоть беса лютого! Дитятки ради!..
— Тогда целуй в уста!..
Видит Василиса, и впрямь губы сделались — холмики встопорщенные, острия торчат...
Встала. Подошла. Наклонилась. Прижалась ртом к иголкам вздыбленным.
И повалилась вперед — в мох коленями. Потому что уродец исчез, будто и не было. Посмотрела на сосны — кудрявятся, помахивают пушистыми ветками, В землю да вокруг себя — никого.
— Обернись! — услышала сзади.
Там, у бревен замшелых, у коих сама только что была, — в другом облике да, видать, тот же... Хлипкий, трясучий, из тонких прутиков сплетенный. Треугольная головка такой густой паутиной заплетена, что не понять, где нос, где глаза...
— А такого полюбишь ли? — пропищал.
— И такого!.. — согласилась Василиса. — Дитятки ради!..
Губы от крови утерла, шагнула да прямо к паутине прижалась лицом. Словно бы дунуло тут на нее ветерком теплым. И опять никого...

— А вот такого?.. — прокричал-прогнусавил голос издалека.
— Полюблю! — пообещала Василиса и кинулась вперед нетерпеливо. — Где ж ты?.. Исхлестана, растрепана, суетлива, остановилась возле большого черного пня. Вгляделась, ахнула да отпрянуть подалась.
К пню гнилому то ли прилеплена была, то ли прорастала сквозь него жабья поганая плоть. Рот был приоткрыт, губы выворочены — уже наполовину человечьи. Маленькие глазки насмешливо смотрели и не моргали. Пупырчатая пятнистая кожа была замарана желтой тиной. Густо пахло тухлятиной...
Простонала Василиса — преодолела себя. Зажмурилась. Наклонилась. Коснулась чего-то холодного. И услышала смех негромкий, добрый. Чьи-то руки ласково вдруг ее за шею обняли, кто-то чуть разборчиво прошептал в ухо, как сына вызвать.
Открыла глаза — опять никого. Стоит в муравке редкой крепенький боровичок да словно светится от своей свежести.
— На него что ли говорить? — вопросила Василиса тихонько и задрожала — как тогда, ожидаючи Тугарина...
Кончиками пальцев погладила атласную шляпку, и та, вроде бы, кивнула утвердительно.
Тогда, не смея верить, Василиса схватила в руки концы платка и забормотала с натугой, потому что лицо было перекошено от страха и надежды, и дрожь била ее не на шутку.
— Сыночек родной, будь со мной! В мечтах и мольбе пришла к тебе!.. Слезы были наготове. Вот сейчас ничего не случится, и они хлынут, вывернут Василису наизнанку, — иначе невозможно, иначе не выжить.
Воздух сворачивался в горле студнем, забивал горло, мешал говорить. Она произнесла подсказанные слова в другой и в третий раз.

И вдруг ее пронзила боль небывалая, затмила мир, А когда рассеялась, лежал на земле ребятенок. Розовый мальчонка-несмышленыш.
— Ты звала, и я пришел! — словно бы услышала Василиса тихий-тихий шепот.
Услышала и не поверила себе. Замерла.
Но больше никаких звуков не было…
Спохватилась Василиса — ведь ему холодно! — подхватила малыша на руки.
Охнула невольно — уж больно тяжеленек, отпустить скорей! Закутала в свой платок. Торопливо и жадно поцелуями покрыла маленькое личико. Положила младенчика обратно на землю...
И с обидой — как же так! Что за обман! — увидела, что он стал расти. Глаза наливались мыслью, пухлые щеки опадали, укрупнялись черты лица, вытягивалось и тверже делалось тело.
На ее платке умещалась теперь одна его голова...

Глава 2

Мир нахлынул и затопил. Страх и отчаянная борьба… Василек руками и ногами колотил, криком отталкивал. Не давал тому, что было вокруг, упасть и раздавить...
Мир понял его волю, приуспокоился. Тогда Василек перестал отбиваться. Глядел, слушал. Открыл, что мир можно вбирать в себя и тем самым — приручать.
Синева упала внутрь. И желтизна. И зелень. Они не смешались там, в глубине, в темном, пока еще провале, — не испачкали, не испортили, не потеснили друг дружки.
Они начали освещать новый мир — свой — в голове. Синева стала небом. Желтизна — солнцем. Зелень — лесом. Мир в голове был сложно устроен и показывал, что так же устроен тот, наружный...
Звуки отвлекли. Василек сел и увидел человека-женщину-матушку. Она плакала горько, руки бессильно повисли, пряди волос прилипли к щекам.
Она была красива. Вся как бы озарена изнутри. Быть может, в ней было не одно солнце, как у Василька, — а несколько?.. Василек представил небо, на котором россыпь светил, — и зажмурился... Она плакала. Сочувствие вдруг резануло Василька первой болью. Он обнял матушку, приник. Замер, потрясенный. Услышал ее тепло. Пил его кожей, впитывал, не мог насытиться.
— Не горюй, матушка! — успокаивал. — Что ж ты так убиваешься? Я ведь с тобой!..
— Вырос ты быстро!.. — сказала она, всхлипывая. — Не натешилась я…
— Разве я уже вырос?.. — он отстранился и впервые оглядел себя. — Нет еще, матушка! Вырос тот, кто все понял...
— Да?.. Ну, пойдем скорей, сыночек!.. Ведь замерзнешь!..

Глава 3

Дед Иван ходил возле печи, слегка подпрыгивая, — такая была походка. Подвижная кадыкастая шея, задиристый взгляд — петух, да и только! Голова то и дело взметывалась — утыкалась глазами в полати, в соломенные вихры спящего мальца.
Ишь ты, внучок объявился! Не друг ли напарник будет в озорствах-забавах! Да что в плечах-то разметлив, в руках-то ухватлив, в ногах-то упорист! Испытанный боец дед Иван, — сразу оценил...
Ах, Василиса, ах баба настырная! Меч бы ей в руки — любого одолеет. Матушка Василиса...
Что-то она поглядывает сердито. Неужто и его погонит? Его — старшего? Не посмеет она...
— Уйди, прошу тебя, дед Иван! Мешаешь!..
Ну вот, посмела. Бой-баба! Дед хмыкнул гневно, плечами подергал, будто крыльями захлопал. Выскочил во двор.
Не спорить же с ней, с матерью! Может, в нее воплотилась богиня Рожаница? Может, она родит новый мир? Или, хотя бы, изменит этот, постылый?..
Зыркнул дед хитренько туда-сюда. Прошмыгнул вдоль стены. Притулился под окном слюдяным растворенным. Замер.
Василиса чем-то пошуршала. Обошла избу, начав от красного угла. Заговорила голосом грудным, гулким.
Поначалу заминок между словами не было. Летели душевные слова, как стаи птиц. Мимо окон раскрытых, мимо деда, мимо городища — прямиком к далекому небу.
Дед Иван руками себя обхватил, не дышал. Мороз шел по коже от Василисиных слов. Должен и он что-то серьезное, не озорное... Ради внука...
Василиса говорила. И слушали ее — ласковое солнце, строгий месяц да звезды, не видные сейчас...
— Пошла я в чистое поле, взяла чашу пировальную, вынула лучинку новую, достала плат посвященный, почерпнула воды из загорного студенца. Стала я среди леса дремучего, очертилась чертою прозрачною и возговорила зычным голосом. Заговариваю своего ненаглядного дитятку над чашей пировальною, над свежей водой, над платом посвященным, над лучинкой новою.
Умываю своего дитятку в чистое личико, утираю посвященным платом, его уста сладкие, очи ясные, чело думное, ланиты красные. Озаряю лучинкой новою его наряд соколиный, его осанку соболиную, его подпоясь узорчатую, его кудри русые, его лицо молодецкое, его поступь борзую.
Будь ты, мое дитятко ненаглядное, теплее солнышка, милее вешнего дня, чище ключевой воды, белее ярого воска, крепче камня горючего — алатыря. Отвожу я от тебя черта страшного, отгоняю вихоря бурного, отдаляю тебя от лешего зеленоглазого, от чужого домового, от злого водяного, от ведьмы русинской, от поганой сестры ее заморской, от бабы-языги треклятой, от летучего змея огненного, отмахиваю от ворона вещего, от вороны-доносчицы, защищаю от ядуна-кощея, от заговорного кудесника, от ярого волхва, от слепого знахаря.
А будь ты, мое дитятко, словом моим крепок в ночи и полуночи, в часу и в полуночи, в пути и дороженьке, во сне и наяву, укрыт от силы вражьей, от нечистых духов, сбережен от смерти напрасной, от горя, от беды, сохранен на воде от потопления, укрыт в огне от сгорания.
А придет час твой смертный, и ты вспомяни, мое дитятко, про нашу любовь ласковую, про наши трапезы веселые; обернись на родину славную, ударь ей челом седьмирежды семь, распростись с родными и кровными, припади к сырой земле и засни сном сладким и непробудным...
Василиса устала. Дышала тяжело. Молчала долго. Передыхивала... Дед сидел с мокрым лицом. Добрыми, нетяжелыми были слезы. Своя матушка вспомнилась, погибшая на далекой родине... Детство... Ведь и над ним говорилось этак. Разве прожить человеку, ежли не прозвучат над ним такие напутствия...
Василиса вышла, — он и утереться не успел. Губы у нее сжаты, запеклись. В глазах тоска. Словно отдала самое себя и не обновиться.
— Буду в капище. С бабулей. Судьбу сыночку выспрошу. А ты за Никитой присмотри, не загулялся бы. Прошу тебя!..
Дед покивал головой. Проводил ее до ворот. Вернулся в избу. Эх, Василиса-Василисушка! На радость ли сына привела? Он сметливый вроде. Поздоровался. Напялил что дали. Поел-попил. Да сразу вовлекся в дедово озорство. Дед его за это вмиг полюбил.
Теперь дрыхнет на печи. Пускай. Малому надо. Деду хочется пока новую забаву придумать. Да позлей, позабориствй. Чтобы даже змеюна проняла — сквозь кожу толстую...

Глава 4

Василек спал. И виделось ему, что падает в себя. Тот мир внутри — был почти так же знаком, как этот, наружный.
Василек, будто камень, пролетел сквозь него и очутился в узком темном колодце. Чуть растопырив локти, он касался земляных стен, и в ладони ему сыпались камешки, лились сухие струйки.
Пробовал руками упереться, пробовал ногами себя задержать. Руки скользили, кожа быстро начинала гореть. Ноги ни за что не могли зацепиться — выминали без толку борозды.
Показалось, вела его чужая сила и была она больше его собственной.
Колодец чем ниже, тем делался уже. Василек понял: остановки не будет — и послушно съеживал плечи, сжимал ноги, старался дышать пореже.
Плечи пропахивали глубокие выемки, и стены были податливы — не сопротивлялись. Василек был густо обсыпан обваленной землей, она не слетала вниз — прилипала к нему.
Иногда чудилось: не падает он, а воспаряет. Чередования — вверх-вниз, вверх-вниз — мутили душу, кружили голову.
И вдруг движение кончилось. Он повис, цепко стиснутый напрягшейся землей. Она, земля, ожив, стала давить на него. Но не затем, чтобы расплющить.
Василек почувствовал, понял: она хочет выдавить его нутро наружу, вывернуть наоборот.
Больно было, и он кричал изо всей силы — пока перекошенный рот не заклинило намертво. Довершая начатое, земля сильно встряхнула его.
И тогда он увидел, что все поменялось местами. Стены колодца, да и не только они — громада земли целиком — это его мерно дышащая грудь. А там, внизу или наверху, куда выводил колодец, — душа и сердце Василька, — они предстали в виде огненного мира. Василек смотрел как бы со стороны на торжество света и тепла: на реки и озера, световороты, светопады, моря-океаны, огромные острова на них, сверкающие города, гордые замки, длинные мосты. Только свет, сиянье, блеск... И все это было им, Васильком...
А под ногами — позабытый — темнел узкий колодец. Ниточка от Василька к той земле, на которой он так мало успел побыть. На которой так хотелось побыть еще...
Василек напрягся, снова закричал и поволок все то, что было им — громаду земли, громаду огня и света — туда, внутрь, в узкую темную дыру. Заталкивал, обмирая от новой боли. Заталкивал, чтобы вернуться, чтобы любить. Чтобы помочь своей любовью и своей силой.
Заталкивал, пока не проснулся...

Глава 5

Дед закряхтел на печи, завздыхал, завозился. Высунул из-за цветастой занавески лохматую голову. Оглядел избу.
Солнце было высоко. Свет его лился как медовый водопад, — бушевал, пенился. Теплые отблески лежали на бревнах.
В открытых настежь окнах видна была усталая серо-зеленая трава. Пропыленные куры лениво ее топтали, — кружились по двору. От одного окна к другому...
Дед отодвинул занавеску. Посидел, свесив ноги. И скатился вниз, как сухая горошина.
Пол был теплым — босым ногам приятно. Смолистый дух вошел в ноздри — так пахнет палуба лодьи.
Что-то ожило внутри, что-то поднялось от нагретых подошв. Какая-то потайная ставенка отлетела, про которую дед и не ведал...
Солнечные зайчики — как золотые монеты. Лежат на волнах и манят — нагнись, достань. Море усыпано золотом. Закопчённые спины гребцов покрыты потом. Сверкающие капли срываются с весел...
Что это? И вправду что ли покачнулось под ним? Пол или палуба? Где он?..

Дед заморгал испуганно. Угораздило его приткнуться внуку под бок да уснуть. Внук-то, Василек, видать, давно проснулся. Маячит во дворе, пялится на свет белый. Экий балбес головой до небес. В одних портах, да и те завернуты выше колен.
— Чего там видишь, орясина?
— Облака из чего, деда?
— Земля дышит — вот они и летят. Гневно ей или больно — тучи виснут. Спокойно ей, добро — не видать ее дыху.
— А зачем они разные? То как звери... То как рыбы...
— Взгорюет матушка-землица о ком-то. Приласкать захочет. И воплощаются думки.
— А зачем змей в небе?
— Дай гляну!..
Дед мигом выкатился из избы. Застыл, навесив ладошку над глазами. И в чистейшей небесной глубине увидел пятно. Будто отвалилось оно от солнышка. Темное, косматое... Приближается, растет потихоньку. Впрямь похоже на змея. Ишь, крылья распростер.
Три ворона мечутся под ним, кувыркаются, что-то голосят хрипло. Дед прислушался. Потом отвернулся, прижмурил глаза, дал им отдохнуть.
— Зачем змей, деда?.. Тихо было во дворе. Трава спала. Млела раскрытая изба. Сосны то ли баюкались, то ли пробуждались — чуть заметно шевелились верхушки.
Дед — маленький, едва до пояса внуку — ткнулся головой Васильку в живот. Стоял, прильнув. Будто искал защиты...
— Ты боишься? — спросил Василек. — Но кого?..
Дед отпрянул, оторвался. На лице его, разглаженном и помолодевшем, вспыхнул, как огонек на лучине, радостный смех.
— Праздник мой пришел, внучек! А я страшусь...
Дед поманил Василька согнутым пальцем, и когда тот нагнулся, прошептал ему в ухо:
— Сами мы все забыли? Или кто помог? А?..
Ни радости, ни смеха не было в нем, когда спрашивал. Словно бы хворым стал. Зрачки расширились. Рот приоткрылся.
— Что ты, деда? О чем?
— Понял я, что надо... Возвращаюсь... В ряд встаю, который от прошлого ко мне...
Дед глянул на Василька, усмехнулся.
— Пойдем в избу, орясина! Поможешь...
Василек почесался, потянулся, зевнул. Знакомым виделся мир после сна.
Темное пятно все так же висело в небе, набухая. И вороны под ним...
В избе дед медленно, словно нехотя, подымал крышку своего ларя. Пока он
медлил да копался, Василек вокруг на корточках ползал, разглядывал. На пузе валялся.
Золотые линии вьются-волнуются на синих боках. То сплетаются в узоры, и видит Василек лесные заросли, деревья и цветы, звериные морды. А то нарисуют картинку такую, что сердце замрет... Облегло чудовище двух людей. И один поднял другого на руки. Отдает на съедени? В жертву приносит?.. Витязь бьется с волками, машет мечом. Кто кого одолеет?.. Огромный камень и меч-кладенец под ним. И маленькая фигурка уперлась. Да разве своротишь такую глыбу!.. Стоит витязь на высокой горе. Слева от него солнце, справа — месяц. Почему так? Чего он хочет?..
Первой дед вытащил из ларя чистую рубаху. Встряхнул, расправил. Алая, будто кровью облитая. Будто недовольная, что разбудили... За ней — белые порты. Дед и их подержал на весу, встряхнул. Он к чему-то готовился, куда-то собирался. Василек следил за ним, не понимая.
Порты и рубаху дед велел положить на постель. Проследил, как внучек исполнит. И достал кольчугу. Она тихо звякнула, явившись на свет.

Василек заплутал-запутался в ее рыжевато-черных завитках. Почудилось, что состоит она из пустых глазниц. Неприятно стало...
Дед недоволен. Потер пальцами в одном, в другом месте. Поднес к самым глазам. Даже понюхал железную одежку.
— Ржа покусала!.. Бесовское дело!.. Кольчуга легла тут же, у дедовых ног.
Возник меч. Василек невольно сделал к нему шаг. Ночь и день слились в стремительном клинке. Чернота и синь просверкивали одновременно. Что-то от молнии также в нем было — от верхней ее части, единой, неразделённой, набухшей гневом и угрозой. И от реки что-то. Будто вырвали из ее стремнины самую быструю полоску и повелели затвердеть...
— Ну, дай же, деда! — сказал Василек и протянул руку.
Дед встрепенулся, глянул недоверчиво, и что-то такое увидел, — стал довольным, приосанился...
Рукоять меча приникла к ладони, согрелась и вросла в нее. Правая рука тут же стала отдельным существом — зорким, сильным. Василек осторожно ее погладил другой рукой — не враждебна ли она теперь? Сила перешла и в другую руку — в ту, что гладила. Но меч блеснул, предупреждая, — меня не трогай! И Василек разнял руки.
Дед забрал меч — осторожно и непреклонно.
— Мал ты еще... Зелен виноград не сладок, млад человек не крепок..
— Как ты знаешь, деда? Как считать время?
— День да ночь — сутки прочь. А весна-красна... Осень-золотинка... Зимушка-метельница... Тебе их не видать...
— Почему?
— Ведать кабы! Тут всегда лето...
— Я люблю лето! И лес!
— Где родишься, там и пригодишься. А двенадцать братцев не про тебя...
— Каких братцев?..
— Сечень. Сухинь. Березень. — Стал перечислять дед. Он положил меч на пол, будто забыл о сборах. Выговаривал слова — как из воска их вылепливал. — Кветень. Травень. Червень. Липень. Серпень.
Вресень. Жовтень. Листопад. Снежень...
— Почему не про меня?
— Ведать кабы! Может, в мертвое время попали, — Дед снова склонился над ларем, вытащил круглый красный щит с нарисованным на нем солнцем.
— Как это?
— А ну как один день у нас да одна ночь? — Дед обтирал щит рукавом рубахи и не глядел на Василька. — Мы рады: новый день. А он — старый. И назавтра — он. И до скончания...
— Но жить-то можно по-разному. Вчера свое, сегодня — иное...
— А денечек-тот же. И мы... Все на месте-топотушечки, топ-топ-топ...
— Но я вырос, деда! Я большой за день стал!..
Василек потянулся, было к щиту, но дед не отдал. Закрыл свой ларь и положил щит сверху, на крышку. Поглядел на внука цепко — будто заново оценивая разлет бугристых плеч, крепкую грудь, широкие запястья, хваткие ладони-лопаты, сильные ноги, что корни пускают, где Василек встанет.
— Ты другой, — сказал дед. — Не такой, как мы.
— Хуже что ли?
— Выстоишь против меня, орясина? — Дед глянул вдруг озорно и голову скособочил по-петушиному.
— А ну давай!.. — Василек присогнул колени, напрягся.
Дед подпрыгнул на месте, выставил правое плечо и кинулся на внука. Стукнулся с разбегу — так, что гул пошел — и отлетел, и потирал ушибленное место.
— Крепок ты, орясина! Может, храбром будешь?..
Дед спросил и оглянулся.

— Это страшное слово? Ты его боишься? Почему, деда?
— Храбра мать, родит, отец растит, а бой учит... Храбру и умереть некогда... О храбре вспомянешь — им и прослывешь. Воюй тогда за всех...
Дед говорил и языком прищелкивал. Будто насмешничал. А кончил другим тоном — ласковым:
— Пошли-ка в гости, внучок!..
Дед причесался матушкиным деревянным гребнем. Подпоясался отцовым кушаком, подтянув перед тем порты. И отправился со двора — Василек сбоку...
Селище было на холме. Над ним расписным разноцветьем посвечивало городище — терема да детинец. Избы стояли тесно, прятались за плотными бревенчатыми частоколами. Между ними брела-пылила к детинцу дорога-улица. Место ее — улица селища. Лицом к ней было повернуто скопище людских гнезд...
Внизу, под холмом, дорогу продолжала река. Рисовала-выпрядывала неторопливые петли среди леса. Да в нем, в лесу, и пропадала после третьего поворота...
Первым навестили Торопку, и тот — брюхатый, лысый, потный, — вихрем завертелся по избе. Подбежал к печи, сунул туда голову, что-то передвинул, вскрикнул, торкнулся ухватом, опрокинул горшок, помянул всех богов, отставил ухват.
Бросился к лавке под окнами, на которой с храпом и присвистом спал змеюн, ворохнул за черное скользкое плечо. Змеюн открыл глаза, — с желтыми радужками и щелястыми зрачками, — и мягко, извилисто потянулся. Торопка рухнул на колени и что-то зашептал, а змеюн открыл рот, чтобы лучше слышать. Потому что слышат змеюны ртом...
Нашептав, Торопка, метнулся к столу, помахал, сгоняя мух. Вытащил скатерку из сундука и ловко набросил. Позакрывал окна, — с грохотом, треском, суматошно. Выскочил в сени, и слышно было, как черпает ковшом воду из кадки и торопливо пьет, обливаясь. Ворвался обратно в избу и стал выхватывать из печи горшки да котелки. А с полок на стене — миски да ложки. Быстрехонько стол уставил да с широкой улыбкой поклонился — прошу, мол, отведать...
Тут явилась Малуша, — его дородная краснолицая половина, — и, зыркнув глазами по столу, уселась.
Уместились и гости. Змеюн собрал свое слизнячье тело и, пошатываясь, пришлепал тоже. Блаженно кряхтя, опустился Торопка...
— Боги-покровители, Сварог, Дажьдбог и Хорс! Вспоминаем вас впереди себя! — сказал Торопка.
— Все, что есть на столе, — ваше! Возьмите любую заедку-запивку и не обойдите нас добротой!..
Помолчали. Подождали... Принялись за угощенье. Зачавкали, забулькали, задергали кадыками, глотая. Шумно задышали... Василек больше смотрел, чем ел. Старики, торжественно вкушающие, были смешны. Он не улавливал смысла совместной еды, ее сокровенного значения. В них были тайны, в стариках. В них было прошлое. Они его ценили и жалели — оттого, что не могли вспомнить...
Интересно, как змеюны творят еду? Василек следил-следил, да уследить не вышло. Нашептал Торопка и вынул из печи все, что просил. А змеюн и не шелохнулся. Но ведь исполнил просьбу! И лебяжье мясо, и сыта, и сбитень, и меды, и пироги...
У своего, что ли змеюна спросить? Не ответит, поди! С батюшкой ушел, когда он, Василек, в избе появился... Вот встал из-за стола дед. Поклонился хозяевам. Речь держит.
— Поклон вам, люди добрые, хлебосольные! Поклон вашим родителям и чурам! Я ухожу и благодарю! Пусть боги, духи и все, кто вас любит, не оставят вас! Ты был мне хорошим другом и соратником, Торопка. Мы бились вместе. Но против кого?.. Почему?.. Где наша родина?..
— Не здесь!.. — Торопка ложкой стукнул по столу.
— Не здесь! — как эхо, откликнулась Малуша и утерла глаза концом плата.
— Нет... Здесь!.. — внятно, вкрадчиво, напористо просипел змеюн.
И от нечеловеческой музыки его голоса, от нечеловеческой уверенности все вздрогнули, осеклись, и гостевание вдруг стало ненужным, потеряло смысл. Так увиделось Васильку...
— Прощайте, коли чем обидел!-торопливо сказал дед. Хотел прибавить что-то еще, но глянул на внука и оставил недоговоренное в себе...
Они пошли по другим избам. В каждой были мимолетная оторопь, суета, дружеское застолье и свой змеюн-благодетель...
Навестили Шибалку, Ядрейку, Первушу, Перемяку, Зевулю. Навестили Веселяя — тут застолье гремело еще до них. Отец Василька сидел, хмельной да песенный, между “своим” змеюном да Веселяевым и подливал то тому, то другому брагу из поставца. Змеюны уж и лыка не вязали, плющили отца, норовили об стол шмякнуться, но брагу сосали исправно. Веселяй сам ее готовил, не доверял никому.
— Батюшка!.. Сынок!.. — закричал Никита-отец, увидев. — Подпевайте!..
И затянул хрипловатым сильным голосом:
— Ах, нынешна зима не погожая была,
Не погожая была, все метелица мела,
Завила, замела, все дорожки занесла...
Тут Василек вступил — звонко и ломко. Он знал эту песню, хотя не мог бы
сказать — откуда.
В крови она была и выделялась оттуда просто, как выдыхаемый воздух. Василек слился подголоском с отцовым пеньем, высветлил, посеребрил его.
— Ах, нету мне пути, куда к миленькой идти,
Я по старым, по приметам позадь гуменью пройду,
И я улицею — серой утицею,
Через черную грязь — перепелицею,
Подворотенку пойду — белой ласточкою,
На широкий двор взойду горностаюшкою,
На крылечушко взлечу ясным соколом,
Во высок терем взойду добрым молодцем!..
Тут не выдержал дед. Руки в боки упер, грудь сделал колесом. И прибавил-прирастил к живой, цветущей песне свой дребезжащий басок.
— Как увидела княгиня молоденю из окна:
— Ах, негодник-закуп, где ты спал-ночевал?
— Княгинюшка-сударыня, у тебя в терему,
У тебя в терему, в шитом, браном пологу,
В шитом, браном пологу, на перинах, на пуху.
— Ах, негодник-закуп, на что сказываешь?
— Княгинюшка-сударыня, на что спрашиваешь?
Как бы ты да не спросила, я бы век не сказал.
— Ах негодник-закуп, я с двора тебя сошлю.
— Княгинюшка-сударыня, я и сам сойду,
Я и сам сойду, три беды снаряжу,
Ах, первую беду — ворона коня сведу,
А другую ту беду — твою дочь уведу,
А третью беду — самое тебя убью...
Тут и Веселяя проняло. До того озоровал — пытался одной веревкой опутать змеюнов, но веревка не держалась, соскальзывала с маслянистых черных тел, когда те шевелились — неосмысленно и вихлясто.
— Ах ты, змея-союзница! — крикнул Веселяй и ногой топнул от досады. Скомкал веревку, в сердцах в угол швырнул. И — заслушался... Как раз пели про “первую беду”...
Принятая в сердце песня ожила на лице Веселяя, затеплилась кротким огоньком. После “третьей беды” он упал в песню, как сухая валежина в костер. Голос его — его-то, Веселяя-забавника! — подарил добрую и нежную грусть слаженному хору.

— Ах, душечка-закуп, животы мои, закуп, Поживи ты у меня, поработай на меня, На меня, на вдову, и на дочь на мою.
— Княгинюшка-сударыня, я и рад работать, на тебя, на вдову, и на дочь на твою.

Кончив петь, почему-то все оглянулись на змеюнов. Может поняли, что песня многое про них сказала?..
Никита, который змеюнов придерживал плечами, покосился вправо-влево, освободил руки и встал с лавки. Был он хорош — Василек залюбовался. Волны волос вокруг головы. Омут бороды. Серые — чуть запавшие глаза — как две трепетных рыбы. Нос — прямой, чуть утолщенный посредине — как скала над водой... Речным богом глянулся отец. Может, потому, что жарко было в избе — солнышко и песня постарались, разгорячили...
Змеюны, лишенные подпорки, мешками свалились под стол. Сделалось это быстро и почти беззвучно. Шлеп! — один успокоился. Шлеп! — другой...
— Ах, ах, а пособить нечем! — сказал отец насмешливо.
— Вахромей, разумей, кого бьют, кого жалуют! — это Веселяй подал голос.
— Прости, что не усадили! — отец подошел к деду, обнял, прижался щекой к щеке. — Лавка занята была!..
— Некогда мне рассиживать! На тебя зашел глянуть да нашим поклон передать.
— Собрался что ли куда?
— Собрался... — голос деда дрогнул.
— Переждал бы! Тугарин вот-вот будет!
— Знаю…
— Может, в капище завернешь? Наши там.
— Мысль за горами, а смерть за плечами...
Дед шагнул к выходу. Василек на отца глянул. Тот кивнул — иди...

— Погудошничать? — предложил Веселяй.
Но дед не услышал. Или не захотел ответить... Сумерки упали, пока гостевали. Снизу, от реки, потянуло холодком. Солнышко почти село — туда, куда все уходило — в лес. В загустелом воздухе возникли серые да синие тени-покрывала. Реяли-пластались. Готовились ухоронить землю до утра.
— Почему ты не любишь этого? — вдруг вырвалось у Василька, рукой повел вокруг. — Разве это плохо?..
— Жалко мне тебя, орясина! — невпопад сказал дед. Василек обиделся и не стал больше разговаривать. А дед и не заметил его обиды...
Открытая изба выстыла, высветилась к их приходу. Притворили дверь. Дед бросился в постель. Поворочался.
— Мне бы коня! — сказал жалобно.
И уснул. Стал тихим и похожим на мертвого. Потому что, рот приоткрылся.
Василек мертвых не видел. Но сразу понял, на кого похож дед. Послонялся по избе. Матушкины наряды сверкали красками. Бабулины травы сушеные висели по стенам. Отцовские бересты лежали-пылились между двумя деревяшками.
Все узнавал Василек без слов — на что ни посмотрит. Все спешило себя объяснить: любые вещи, любые цвета и запахи. В первые часы жизни это было страшно. Потому что все вокруг вопило:
— Услышь меня! Впусти!.. Потом напор ослабел. Мир как бы залег в засаду, чтобы вторгаться в Василька неожиданными бросками...
Чем заняться-то? Может, почитать отцовские бересты? Отцу будет приятно... Василек зевнул. Притулился рядом с дедом. Хотел еще о чем-то подумать... И уснул...
И услышал, как во сне кто-то громко сказал:
— Черная корова всех поборола!.. Подымайся, внучек!..

Он открыл глаза, потянулся.
— Что? — переспросил дремотно. — Вставать?..
— Ночь, говорю! — в дедовом голосе нетерпение. — Идешь со мной?
— Иду!..
Василек вскочил, пошатнулся. Веки слипались. Он побрел в сени умываться холодной водой.
Вернулся — и увидел деда. В белых портах, красной рубахе. В сапогах. Зеленые, с золотыми застежками на боку. Из ларя. Откуда ж еще!
— Оболочься помоги. В кольчужку.
— Лучину запалить?
— Не видишь, какая лунища!..
Василек взял кольчугу за плечи, и дед влез-юркнул снизу. Одернулся, постучал себя по груди.
— Шелом подай! Да сам рубаху натяни!.. Шелом островерхий, желто-блестящий. Как терем на голове... Пока дед его примеривал, Василек надел рубаху. Быстры приготовления к бою. Меч — на левое бедро. Щит — на левую руку.
Двинулись... Куда?
Дед знает...
Полная Луна щедра невыносимо. Дорогу вниз, надвигающийся лес видно до пылинки, до иголочки.
— У, пучеглазая! — бормочет дед. — Ни стыда у тебя, ни совести! Чью сторону берешь!..
Лес наполз, влажно и тепло дохнул, укрыл в полутьме. Запахи земли, спящих цветов, древесных тел, грибов и ягод буйным стадом столпились в носу и прыгали там, щекотали мягонькими шкурками. Василек собрался чихнуть, но вовремя заметил, как дед кулаком трет переносицу. Василек сделал то же, и желание чихнуть отступило.
Тени надвинулись. Разглядывали. Шептались. Гладили по лицу. Отворачивались. Кланялись... Василек шел, словно во сне...

То ли корни, то ли чьи-то спины терлись о ноги. То ли звезды, то ли острые глаза посверкивали впереди. Спина деда их заслоняла, но они выпрыгивали и снова пялились. Человечью дорогу оставляла за собой дедова спина. Ничто лесное не смело быть на ней, пока не выветрится запах и шорох шагов...
— Вот и все! — сказал дед. — Взберись-ка наверх!.. Василек увидел, что они уперлись в частокол из неохватных брёвен. Он тянулся и влево, и вправо, исчезал между соснами. Белый мох его обрастил, изукрасил узорами. Бородки травы свешивались между бревен. Васильку почудилось, что наросты мха похожи на буквы. Он попытался их сложить, прочитать. Но при внимательном взгляде белые узоры распадались на отдельные пятна.
Дед стоял перед воротами. Огромные, тяжелые, разве могли они отворяться? Тонкие шесты вздымались над ними тут и там. На шестах висели звериные черепа.
— Взберись! Нет ли кого?..
Не успел дед отговорить, Василек уж был на воротах. Будто взлетел. Будто глаза в ногах открылись... Дед вздохнул. Запрокинул лицо, ожидая. Тут обрыв!.. Длинный мост!.. Река черная! Не наша Руя!..
— Никого не видать?
— Никого!..
Василек встал перед дедом, глянул молодецки.
— Хым!.. — Дед помолчал. — Открывай ворота!.. Василек вынул-выдвинул поперечный брус, отбросил в сторону. Двумя руками поднапер на створки, и они, громко вздохнув, распахнулись как две ладони... Длинный мост лег перед ними, — чистенький, словно только что ставленный. Ни единого пятнышка мха. Ни единой травинки...
Черная река под ним. Широкая, вязкая. Будто не вода в ней, а что-то такое... Будто змеюнов туда понабросали...

И еще слепой река была. Потому что лунный свет не отражала. Ни единой серебринки не видела, не могла увидеть...
— Тебе вниз!.. — дед показал рукой. — За кусты цепляйся! Я тут останусь!..
— А потом?
— Домой уйдешь!
— А ты?
— Раньше уйду! Только с гостюшкой столкуюсь!
— До встречи...
Василек сошел с моста, вцепился в жесткие плети кустов. Повис, подыскивая опору для ног.
— Помни меня!.. — сказал дед. Едва нашлась опора, спуск сделался нетруден. Василек руками перебирал, соскальзывал пятками... И вдруг усльшал бормотание... Замер...
Дед говорил быстро, полуразборчиво. Будто не уверен был, стоит ли говорить и договаривать.
— Прости, мать сыра земля, сына твоего Ивана! Не возбранил ли я тебя, не подумал ли чего, — прости меня! Простите, буйные ветры и вихори, меня, Ивана! Бывало, я ругал вас, или мыслями помысливал, — простите меня, Ивана! Прости, лесной хозяин! Бывало, и тебя ругал, или думами забижал, — прости меня, Ивана!..
Дед замолк, и Василек понял ясно и неотвратимо, что предстоит по-настоящему страшное. Василек понял, что дед пришел сюда умирать, и хотел закричать, протестуя: “Не надо! Не желаю! Зачем меня привел!..”
Но крики прозвучали только внутри Василька — не успели выбиться наружу.
Всадник въехал на мост — и такой грузный, что мост застонал-завсхлипывал под ним.
Видно было плохо. Василек на шажок приподнялся и замер в неудобной позе.
Белый конь бежал по мосту. Глаза его сверкали, как звезды. Черная грива вилась. И черный хвост... Небо он подметал своим хвостом.
Всадник был в сверкающих доспехах — из отдельных пластинок, словно рыбья чешуя. На шеломе кивал-качался пучок перьев.
Глаза при виде его заболели. Потому что был он непонятно и неприятно прерывистым. Переменчивым был...
Миг — сидит, блистая... Миг — распростерся вдоль коня длинным туловом... Еще миг — снова сидит человеком... Еще миг — струится-возлежит, и поводья в когтистых лапах...
Из человека возникал змей, из змея — человек. Один ли на коне был? Или сразу двое, мерцая-меняясь, давали друг другу место?
Конь остановился и заржал, скосил голову к ездоку.
— Ты кто? — спросил всадник. — Чего хочешь?
— Иван-русинич, тебе известный! А ты кто?
— Я Тугарин! Знакомец твой! Биться или мириться будем?
— Двоим нам не жить! Биться будем!
— Смотри, Иван! Положу на одну да другой прихлопну! — Тугарин показал, хлопок получился вялый, чуть слышный.
— Не хвались, на рать едучи! — с дедом тоже было не все понятно: раздался в плечах, выше стал, голосом громче... Дед ли это? Или храбр объявился?..
— Копьем я тебя не буду! — сказал Тугарин. — Давай на мечах!.. Они выхватили мечи: у Тугарина горел, как раскаленный; у деда — холодно светился...
Конь шагнул, надвинулся, и мечи встретились. Дед бился, откидываясь назад, помогая себе щитом. Врагу его было удобнее: чуть свесился и махал-рубил безостановочно...
Словно две молнии встретились на мосту. И увертывались. И пытались ужалить. И никак не могли истощиться в мгновенных и бесчисленных вспышках... Ай да дед!.. Василек, охваченный горячкой боя, задергался, запрыгал, и кусты в его руках громко затрещали... Щит у Тугарина был треугольный. Удачным ударом дед прорубил его и захохотал.
— Для друга все не туго! — крикнул дед... Змей-Тугарин отбросил щит и выхватил из-за пояса кинжал.
Змеев щит гуданул-свистанул мимо Василька и врезался в реку, чмокнул ее...
Снова бились бойцы. И не было устатку. И не было перевесу... Луна подставлялась, будто запасной щит...
Василек заметил, как Тугарин склонился к уху коня, не прерывая битвы, и что-то в ухо шепнул.
Дед видно тоже заметил и отвлекся на миг, перенес внимание на коня. И в этот злой миг прозевал он Тугаринов меч, не успел встретить. Ударил Тугаринов меч деду в левое плечо. Вскрикнул дед. Лопнула кольчуга. Посыпались-полетели железные завитки...
Тугарин опять ударил туда же... И опять... И еще раз... Дед вскрикнул снова... Слабее... Не своим голосом... И, замахнувшись мечом, не смог его опустить... Опрокинулся назад, разрубленный... Перестал быть виден...
Василек дернулся. Хотел выбраться... Броситься на змея... Но кусты его больше не держали...
В его руках остались, вырванные из обрыва...
Опрокинулся Василек так же, как дед... Крикнул... Упал на узкую прибрежную полоску...
— Кричал кто-то! — сказал конь Тугарину.
— Зверь небось! — отмахнулся Тугарин. И въехал в распахнутые ворота...

ЧИТАТЬ ПРОДОЛЖЕНИЕ > > > Глава 6