Литературный журнал
www.YoungCreat.ru

№ 9 (37) Октябрь 2007

Сергей Смирнин (18 лет, СПб)

"ИДУЩИЕ С МЕЧАМИ"
(Роман-сказка)

Книга ТРЕТЬЯ

"ЦАРИЦА ЯЗЫГА "
Глава 1

Открыл глаза Веселяй, вспомнил явь и застонал тяжко. Не думал ,не гадал, — а добыл себе ношу тяжкую, неподъёмную. Выкрикнули мужики на сходне, и стал он правителем. Не таким, как Бессон при Тугарине. И даже не таким, как сам Тугарин — Змей. Соединил в своём лице и Бессонна, и Тугарина. Один — одинешенек…
Что он может? Кому нужен? Его оставили в разорённом Детинце и позабыли. Занялись неотложными делами выживания. Прежде всего — наполнением желудков. Ибо нечем стало их наполнять, когда исчезли змеюны.
Вот пример неразумия русиничей. Их слепоты. Ненавидели змеюнов — как соглядатаев, перед которыми ничего не утаишь. Мечтали избавиться. Но ели только то, что змеюнами было дадено.
А как вспыхнул бунт, изрубили змеюнов, извели подчистую, не подумав, что же дальше, откуда брать пищу.
Теперь меняют то, что есть в избах, заискивают перед лесной нечистью — тьфу! Долго ли так протянут? Как — им помочь? На охоту надеются, да какие из них охотники. Отвыкли, обленились, оторвались от леса…
Веселяй поднялся, кряхтя. Облёкся в домашнюю одежку. Плеснул в лицо холодной водой из кадки.
Подумав, натянул кольчужку. Обвился широким кожаным поясом. Подвесил меч слева…
Ну и что? Чем заняться? Как пленник он в Детинце. Пленник собственной власти. Может, уйти отсюда? Хотя бы в старую свою избу. Сказывали, — цела. Только нет в ней родителей Веселяевых — ни батюшки, ни матушки. Ушли, сгинули в кровавой сумятице…
Веселяй помолился родителям, попросил помощи да вразумления. Что же делать? Нешто и впрямь покинуть Детинец?
Он побрёл мимо спаленок, трапезных да горниц. Во всю светило солнышко, единственный его друг — помощник в эту раннюю пору.
Горы пуха — потрошили перины…Колкие деревянные обломки — остатки пировальных столов…Раскрытые сундуки…Раскиданная рухлядь…
Страшный вихрь злобы. Налетел, исковеркал, умчался. Нужен ли повелитель, когда кругом разор, и каждый сам по себе? Ведь он, Веселяй, стал храбром. И все, кто бились тогда с Тугарином, — также…
Может ли храбр властвовать не над мечом, а над народом своим? Должен ли правитель быть храбром?.. Всё ближе к выходу, всё ближе…Исчезнуть отсюда, отказаться… Его предали: подставили под заботы, выкрикнули лишь бы кого — и отвернулись… Он храбр, его дело — битва. А здесь — на кого с мечом нападать? Кто нуждается в защите?
Помыслишь, помыслишь, голову в туман вгонишь, потому как нарусиничей надо на падать. И защищать надо — их же. А ведь он не только храбр — но и баюн. Небось, песни-то его помнятся. Небось, Василёк его не раз похваливал да просил спеть ещё.
Позабылось, приумолкло что-то внутри. Не поётся, поскольку не живётся толком, а всё как-то через пень — колоду… Веселяй увидел приотворенную дверь, — остановился. Среди мертвенной открытости, непристойной обнажённости, она была живой, — звала и что-то обещала.
Веселяй рывком её открыл, шагнул за порог. Окон здесь не было. Но бревенчатые стены словно бы испускали слабый зелёный свет. А может, — мох между ними…
У стен стояли раскрытые сундуки с книгами. По одному у каждой стены. Книги громоздились неровными грудами — большие, толстые, в дорогих кожаных переплётах с медными застёжками. Видимо, и сюда врывались, влезали в сундуки, перерывали содержимое…
Веселяй взял одну — черным-чёрную, слегка подплесеневелую. Открыл. Прочёл наугад кусок непрерывной словесной вязи, где чередовались красные и зелёные буквы. — Секуна, куна, покана, канна…
Дверь захлопнулась. Тот солнечный свет, что успел ворваться через неё, крутанулся испуганно, упал на пол, впитался в доски.
Тут Веселяй увидел, что в полу выструган ровный круг. В зеленоватом мерцании стен и пола только этот круг не светился. Веселяй снова перечёл непонятные звуки и ощутил, что он тут не один. Чья-то невидимая сила мягко и решительно вдвинула его в круг — вместе с книгой.
Он повернулся вокруг себя, напряжённо вглядываясь. Вроде бы там, в углу, что-то дёрнулось. Или нет — вон там, за сундуком кто-то присел…
Ну погоди же! Веселяй шагнул было. Но та же мягкая лапа, что задвинула в круг, теперь его не выпускала. Веселяй хотел захлопнуть книгу, — она не закрывалась.
— Когоро, оро, финисто, бисто — читал его голос как бы помимо его желания. — Аого, уго, портаро, аро…
Долго ли, коротко ли длилось, — не мог он сказать. Страницы мелькали, но его ли рука листала их? Там, за буквами, обнаружилась глубина, призавешенная туманом. Веселяй чувствовал: туман ждёт, ему хочется вздернуться, приоткрыть, показать…
Что там увидится? Что должен сделать он, Веселяй?..
Он читал и читал. Туман подрагивал нетерпеливо…
И вдруг всё кончилось. Он был один. Страницы снова стали плоскими, ломкими, зажелтелыми.
Вышел из круга — с чувством невосполнимой утраты, обидной потери. Рядом было — не достал. В глаза лезло — не увидел.
Сложил книги в сундук. Чёрную поместил приметно — сверху. Понадеялся, что сгодится? Что вернётся он и поймёт её тайну?..
Тут бы стражу, возле двери. Пусть она всегда приотворена — безопасности ради. Неизвестно, кто набредёт. Может нечисть какая.
Объявились ведь злыдни. Страшные, волосатые. Раньше — при Тугарине — их не видать — не слыхать было. Видно умел он держать их в отдалении.
Может, с помощью этих книг? Они ведь его — Тугарина. Колдовские… Сам только что видел, какая в них сила… Но в людях-то, видать, не меньше силы — в тех, кто бился с Тугарином и победил.
Так что же ему делать, как быть? Ему, Веселяю, — баюну, а ныне храбру? Ему, названному правителем?..
Стал бы песни петь — вроде совестно, не до них. Мечом рубить — вроде некого. Тут раздумчиво надо. Умишком брать, смёткой.
Ах, кабы Василёк был рядом! Василёк и с месяцем, и с Солнцем совладал. И Водяник ему свой, и Лесовик.
Жаль, запропал Василёк так не вовремя! Найти бы его да поставить на своё место. А самому рядом быть. И с песнями — когда потребны. И с мечом острым…
Сердце возликовало, когда этак помыслил. Сердце правду почуяло. Значит, быть по сему. Сядет он, Веселяй правителем, пока Василька не найдёт. Не мог же Василёк бесследно исчезнуть… Приуспокоился — и сразу голод услышал. Ни маковой росинки во рту — второй уж день. В Детинце должны быть съестные запасы. Но поди-ка найди! Лучше в свою избу сходить — пошарить там в печи по горшкам. Или охотников собрать да в лес податься. Какую — никакую, а уж, верно, добыли бы дичинку.
Запасы в Детинце можно поискать. Самому порыскать или послать кого-то. Хотя надежды на них почти никакой. Наверняка разграбили… Пробовал он кликнуть клич по избам — чтоб сдавали старые семена, какие у кого есть. Ноги натрудил — сам оповестил несгоревших русиничей. Но оказалось, Бессон давно уже прибрал семена к рукам — ещё при Тугарине.
Коридоры крючились. Вот и выход на волюшку. Наконец — то… Явился Веселяй на крыльцо, но и шагнуть впросте не успел. Увидел внизу двух мужиков, что сцепились не в шутку. Багроволицые, пыхтя, драли друг друга за бороды. Веселяй сбежал по ступеням, вклинился между ними, разъединил цепкие руки.
— Шибалка! Перемяка! Да что вы! Охолоньте!.. Мужики не слышали, рвались грудь на грудь, будто кочеты. Глазами ненавидящими воздух буравили. Губы запёкшиеся разинули — зубы наизготове.
Веселяй толкнул каждого посильнее — отлетели в разные стороны. Слепо дёрнулись туда — сюда, ища врага. И пришли в память, дышать стали пореже. Шибалка — крыжистый, большерукий, нос — пень, лицо рябое, мышьи глазки, — дольше топорщился. Злее был, видать. А Перемяка — не столько сильный, сколько стремительный — пришел сивые кудлатые волосы тяжёлой ладонью, разгладил бороду, руки в боки упёр, будто плясать собрался, и стал важным — до смешного . — Ну, говорите! — велел Веселяй. —
Да я ему кости переломаю! — выкрикнул Шибалка. — Чего мой камень межевой передвинул!
— Нужен мне твой камень! — Веселяй уловил неуверенность в голосе Премяки. Кто тебе лучшее место отдал? Пошто одному себе его занял?
— О чём вы? Не пойму?
— Да я ему!.. На гари лесной, вишь вздумал я хозяйствовать! Камнями межевыми свой кусок обозначил. А этот Перемяка, вишь, пришёл да перетащил камень — урезал меня.
— На гари? Где дракон мертвый схоронен?
— Так, повелитель! Дракона сообща закопали. А теперь Шибалка один землю над ним захватил. Пожирнее, мол, будет — родит побольше.
— Так ли, Шибалка?
— Вестимо, так.
— А семена где возьмёшь? Бессону ведь отдали!
— Да нешто можно всё отдать! Оставили толику!
— И много вас там, хозяев? Скажи, Перемяка
— Четверо душ. Я да он. Да ещё двое — те в стороне.
— Да как же вам такую гарь не поделить!
— Так ведь у него, у Шибалка, самый жирный кус!
Пошто не у меня?
— Он первый пришёл, первый занял. Ему и владеть!
— Не согласен я, и всё тут! Плохой ты правитель!.. Перемяка бросился на Шибалку, обогнув Веселяя, и они снова схватились. Шибалка свалился, Премяка сел сверху и молотил кулаками.
Тут Веселяй не выдержал. Злость поднялась, выплеснулась изнутри — на мужиков, что выкрикнули его правителем, а теперь не признавали; на бестолковую перепутанную жизнь, в которой всё непонятно и которую никак не изменить; на себя, презирающего и любящего эту жизнь одновременно, — но любящего, всё-таки, больше, поющего о ней песни. Тут не петь надо, — переделывать и то, и это, и пятое, и десятое. Но с чего начать, что важнее, а что и подождать может?..
Ничего не знал Веселяй, не было у него ответов. Слабость его, которую он понял, бросила его вперёд. Веселяй напал на Перемяку и не успел сморгнуть раз — другой, как уже против него двое дрались: и Перемяка, и и с чего бы это? — Шибалка тоже.
Ах как легко стало Веселяю — сквозь боль ударов и горечь своей слабости. В него словно воздуху напустили, и воздух распирал его, отодвигал то, что мучило, не давало покоя. Он крякал, если пропускал удар. А как тут не пропустишь — взятый в четыре кулака. В какой-то миг подумалось Веселяю, что удары эти — дождик, омывающий его и освежающий…
— Глянь-ка, чего деется! — сказали за спиной, и Веселяй очнулся, устыдился, отступил.
Два новых мужика стояли, раскрыв рты и вылупив глаза. Между ними — блистающее диво — корячился престол из чистого золота. Ножки его были погнуты видно, их пытались отломить. В спинке темнели щербатины, образующие не сразу понятный узор. Веселяй пригляделся и понял, что из щербатин складываются изображения цветов и листьев.
— Что это? — спросил Веселяй.
— Тугарин на нём сидел, — пояснил один мужик басом. — Камни-то мы сковырнули — поменять их можно. Остальные — ворочаем. Пользуйся, раз ты правитель. Мужики поклонились. Вернее, начали поклон да не завершили. Будто сомневались — надо ли.
Веселяй подошёл к золотой «жар — птице» и попробовал усесться, получилось не сразу. Подходящая поза была нелепой и неудобной: правая нога упиралась, левая — висела, тело выгибалось в одну сторону, голова в другую, руки болтались, будто чужие; пришлось их уложить на колени, чтобы стали удобными.
Веселяй посидел, посидел. Попробовал представить, как боги глядят на него сверху, и смешно ему стало. Вскочил, расхохотался. Мужиков, принесших Тугаринов стул, уже не было.
— Не в службу, а в дружбу! — обратился к Шибалке и Перемяке. — Снесите его в любую горницу и бросьте! Может, когда пригодится. А я клянусь… первого же дракона…своей рукой!.. И тебе отдам, Перемяка, — землю твою удобрить!..
Враги переглянулись озадаченно, драться им расхотелось. Вздёрнули сильными руками гнутый — мятый жар да блеск, унесли.
— Поесть бы надо! — вспомнил Веселяй и отправился в селище.
Холм был ногами взрыхлён, трава притоптана. В селище у некоторых изб стены закопчённые. Не скоро следы битвы изгладятся. Разве он, Веселяй, забудет, как взмыл для смертельного наскока страшно — красивый Змей — Тугарин, как похолодели сердца у многих, и лица побледнели, как вниз понёсся гремя исторгая огненные вихри. И вдруг замер на миг, вобрал в себя огонь, чернотой покрылся. И рухнул мёртвой тушей — уже ни на что не способный. Будто невидимая стрела в него ударила…
Дошёл до своей избы Веселяй, сел возле печки на лавку и загрустил. Поесть бы охота — да не из своих торопливых рук, а из добрых матушкиных…Дух пожилой в избе — как он быстро воцарился. Пыль висит в лучах солнца — победительно, густо.
Пошарил в холодной печи. Нашёл остатки каши в горшке, доел. Посидел расслабленно. Услышал, — мужики загомонили. Выскочил из избы и самого удивила радость, с какой сбежал из-под родного крова.
Солнце ещё не разгорелось вовсю. Огонь его просыпался, потягивался, оглядывался. С солнечного любопытства начинался день — как всегда. И Веселяю захотелось, чтобы в нём было — так же.
— Я бы с вами, русиничи! — выкрикнули возбуждённо вслед цепочке бредущих к лесу.
Мужики шли, переговариваясь. Но тут — после возгласа — примолкли. Веселяй видел только спины, которые внятно говорили:
— Не возьмём! Не хотим! Без тебя лучше!..
Всё же один в цепочке не выдержал — обернулся. Веселяй узнал — Первуша.
— Никак не можно тебе с нами! Раз ты управитель! А что добудем — кус тебе! Не сумлевайся!.. Постоял Веселяй, постоял. Махнул рукой, да побрёл вверх по селищу. К Детинцу своему. К своему?.. Ишь ты!.. Дождаться бы Василька поскорей! Посадить бы на своё место! Где же он запропал? Может, ждёт — не дождётся подмоги? Надо собрать малую дружину да отправиться…
Тут его думки прервали. Из Ядрейкиной избы, ревя, как раненая медведица, выскочила Малуша. Всегда краснолицая, сейчас она так налилась кровью, будто вот — вот лопнет. Под своей пухлой грудью она держала горшок, перевязанный белой тряпицей, — обнимала, как родное дитя.
За ней выбежал Ядрейка, размахивая обнажённым мечом. Его зубы так сильно выпирали изо рта, будто хотели выскочить и побежать впереди хозяина.
— Убью! — бешено кричал Ядрейка. — Ничто для тебя не свято! Ублюдица!.. Так бы они и промчались мимо. Да Веселяй в последний миг сообразил, — ногу подставил. Ядрейка споткнулся и грохнулся во весь рост, прямо в пыль широким носом да выпуклыми зубами. Что-то у него в нутре громко булькнуло.
Веселяй рассмеялся — да не ко времени. Ядрейка, вскочив, не отряхивая налипшей пыли, бросился с мечом на него. Едва — едва Веселяй успел свой выхватить да встреч Ядрейкиному подставить.
Ядрейка был неузнаваем. Всегда гладкий, красивый обрамлённый курчавой бородой, сейчас он был космат и грязен, похож на злыдня. Всегда жаловался на немощи, злословил, — а сейчас неукротимо смел, открыт в своём стремительном порыве. Рубаха и порты изузорены, так он любит, гладкая одёжка не по нему…
— Будьте вы прокляты, правители! — хрипел Ядрейка, брызгая слюной, нанося удары. — От вас неправда и зло в мире! Есть боги, и достаточно! Вы захотели подменить их! Вы обманули всех!..
— Не про меня — про Малушу скажи! — попросил Веселяй, защищаясь.
— Ублюдица! Ото всех сосёт. Моего Домовика за жратву хотела выменять! Чтобы предал меня — к ней перешёл! Её бы суку, берёг да хранил!..
— Откуда у неё жратва-то?
— От обмана! Вы, правители, нас ко лжи приучили! Справно работал мечом Ядрейка. Видать, и в нём храбр непробуждённый пропадал. Да у Веселяя навыка больше. Веселяй уже в крови выкупался и мечом своим видел и осязал…
Поднырнул он под Ядрейкин замах, чиркнул по Ядрейкиной груди. Вроде, несильно задел. Но распалась Ядрейкина рубаха, и грудная кость под ней расселась, и расселина быстро стала заполняться кровью.
Ядрейка уронил руки, о меч опёрся, удивлённо глянул на свою грудь.
— Всё равно! — сказал твёрдо. — Не так, так этак успею! Чтоб тебя одолеть!..
Шаг, другой, третий сделал к обочине, орошая пыль тёмными частыми каплями. Опустился на колени, потянулся к чахлому стволику иглун — дерева.
— Не надо! — крикнул Веселяй.
Всем теперь известна была тайна Тугарина: змеюны поделились. Все знали, что загадав желание, получишь его половину. Да с такой добавкой, с таким вывертом впридачу, что не рад будешь…
Опоздал Веселяй со своим выкриком. Ядрейка сломил веточку, проговорил:
— Пусть… Веселяй… не будет…правителем!..
И упал…Нет, упасть не успел. В тот же миг обуглился, стал кучей пепла. Какое пламя
пожирает так быстро?..
И всё? И ничего больше — ни проклятий, ни пожеланий?..
Веселяй, окаменев, ждал чего-то. Слышал со стороны приглушённые возгласы — видели русиничи бой со своих порогов, гибель Ядрейки видели.
Отмяк Веселяй, не дождался своей смерти, не тронуло его сон — дерево.
Оглянулся, дых перевёл, вложил меч в ножны. Помчался, топоча ногами, за Малушей.
Повыспросить надо было, повыяснить…

Глава 2

Первуша шёл в середине — самое безопасное место. Спереди кто накинется — вон сколько защитников. Сзади подберутся — на последнего нападут. Ну, а ежели, — следующий — оборонит. Он будто нарочно поставлен — за Первушиными боками приглядывать.
Хитрым себя считал Первуша. Нравилось ему хитрым быть. Всех перемудрить, обвести вокруг пальца, оставить в дураках — есть ли большая сладость!
При Тугарине ему хорошо жилось. Не ругал он Тугарина ни тогда, ни теперь, — не за что. Хороший был правитель, уважливый. Неспроста он помер так таинственно — неуязвлённым, непобеждённым. Видать, в бога превратился.
Первуша ему молился тайком. И тут понял раньше других. Пока до других дойдёт, Первуша, глядишь, вымолит что-то себе.
Первым делом он просил у нового бога больших сокровищ: груды самоцветных камней, золота. Вторым делом — новую жену себе, молодую, пригожую — взамен задохшейся от дыма, когда высиживали в избе, выжидали, чем кончится битва. В ту пору и матушка его задохлась. Но матушку оживить не просил Первуша.
Было и третье, — что смущало, норовило вылезти наперёд. Хитря, лукавя, держась в тени, он верил в своё превосходство. При сильном правителе тайное превосходство утешало, было достаточным. Ныне, когда привычный уклад разваливался, летел кувырком под горку, в правители мог выбиться любой.
Вот выкрикнули мужики Веселяя, поставили над собой, — а за что? Он же рохля и слюнтяй, песенки бы ему петь. Разве такой сумеет держать людей в кулаке! А без строгости, без кулака порядок невозможен.
Вот он, Первуша, мог бы…Мог бы. Явное превосходство показать. Чтобы люди признали, поклонились. И позавидовали…
Но опасно, ох опасно обнаруживать себя. Только то выкрикнул им вслед Веселяй свою просьбу, и Первушу обдало страхом. Ну, как догадался! Ну, как извести задумал!.
Отговорился Первуша, а сомнение осталось. И память о страхе. Вознестись хочется, удивить народ, — вот я какой! Но ещё больше — не вызнал бы Веселяй, но выведал… В сторонке да тишком спокойнее, надёжнее, вернее… Мужики оружием щетинятся. У кого рогатины острые, рожны. У кого стрела на лук наложена. Едва вошли в лес, они уж дичи ждут.
— Слышь? Стукнуло!
— Там это!
— Вовсе не там! Вон где!.
— Тише вы! Ворохнулись, вроде!..
— Не упустить бы!..

Ох, зря пристал к ним Первуша. Ну, какие из них охотники! Не видят, не слышат! Не чуют. Хорошо ему, его изба на окраине, он не разучился понимать лес. В одиночку надо охотиться, или вместе с такими же, как ты сам.
Деревья стоят густо, мужики змейкой тянутся. Виляют влево — вправо, расходятся всё дальше.
Матёрого зайца вспугнули. Тот взметнулся в воздух и таким-то крупным показался. Шлёпнулся наземь и помчался, вскидывая толстым задом, уложив уши на спину.
Мужики заулюлюкали, пару стрел пустили без толку. Выругался Первуша про себя, невмоготу стало с этими пустобрёхами союзничать. Шагнул в сторону да пожалел сразу. Пропасть не хочешь — укороти норов. Сверху, из густого ельника, сквозь духмяную колючую зелень, что-то свалилось на него. Что-то быстрое, цепкое, живое.
Первуша на что был сторожкий, — не успел ничего понять и не успел оборониться. Подпрыгнул он на месте, как тот заяц, — да только облегчил врагу дело.
Сильные лапы обхватили Первушу сзади да поперёк пуза ,надавили так сильно, что взвыл несчастный
Мужики загомонили, услышав; побёгли с треском и хрустом к нему. Да уж поздно было.
Увидели они, как, беспомощно болтаясь, утягиваются, взлетают в еловую густую паутину Первушины лапти да онучи.
Заорали мужики со страху да со злости. Стрелять хотели. Да в кого? Нешто в самого Первушу?.
Исплевали мужики с досады подножную мураву да потекли кучно и шумно к селищу, уж не надеясь на добычу…
А Первуша — чуть опомнился — потянулся к мечу, превозмогая боль. Выхватил его, взмахнул, попытался поразить того, кто сверху.
Но враг был не глупенек, — его въедливые пальцы передвинули, перескакнули ниже к ногам к щиколоткам. И повис Первуша вниз головой, и ни к чему был меч, и ни к чему была вся его хвалёная хитрость.
— Русинич ни с мечом, ни с калачом не шутит! — сказал сверху скрипучий наставительный голос
Первуша встрепенулся, услышав. Ни зверь, ни птица — человек его унёс. А с человеком помудрить можно. Ещё неизвестно — кто кого…
— Ты кто? — закричал, извиваясь. — Убить меня хочешь? Или на службу несёшь?
— У всякой пташки свои замашки, — пробормотал сверху голос.
— Не летай, ворона, в чужие хоромы! — заорал Первуша, он сейчас не думал об осторожности.
— Где цветок, там и медок! — незамедлительно ответствовал голос.
— Этакую пчёлку да на зубок бы волку! — проорал Первуша.
— Рыба не без кости, человек не без злости, — добрил голос…
Первуша не ответил, — понял, что невидимого собеседника не переговорить. Вернее, собеседницу, — ибо голос был старушечий…
Летели низко — можно было мечом срубать верхушки деревьев. Голова быстро налилась тяжёлой кровью, перед глазами стало красно.
Первуша изогнулся, — вложил меч в ножны. Левую руку припечатал к рукояти — придерживал.
Не красным уже — лохматой чернотой застило взор. Первуша успел почуять, как перескакнули пальцы — вверх по ногам — обратно к пузу. «После ненастья и ведро будет» — подумал, будто продолжая спор. И потерял себя в наплывающей тени.
Очнулся будто через миг. Но уж не воздухе был, а лежал на спине. Над ним старуха стояла, загораживая небо и солнце. Огромной увиделась. Неряшливая юбка была сшита из отдельных кусков. Цветастая кофта — замусолена, закопчена. Две широких ноздри, поросших сивыми волосками, завораживали своей глубиной. Первуше подумалось, что в них можно провалиться и лететь, лететь, не достигая дна.
Потом увиделись бородавки. Стояли рассыпанными по лицу толпой и покачивались, — будто змеи с поднятыми головами. А вокруг них и вокруг морщин глубочайших расплылись, как морская пена, пучки белых длинных волос.
Она не смотрела на Первушу — глядела куда-то вдаль. Глаз её не видно. Что там в них, — не прочтёшь… Сбоку, совсем близко, слышны звонкие старательные водяные звуки:
— Хлюп…Буль…Хлюп…Буль…
Первуша повернул голову. Под ним был жёлтый влажный песок. Маленькие прозрачные волны набегали на него. Их порождала непрозрачная ослепительная голубизна, что подрагивала, мерцала, кружилась, и ни конца ей ни краю…
Первуша сел, проверил меч — на месте. Тогда вскочил на ноги. «Никогда больше и ни с кем… — пообещал себе мысленно. — Только сам, только на себя надеясь… На ногах всё по-другому глянулось. Были они с бабкой возле озера лесного. Красивым оно было, но не таким уж и большим, как лежучи помнилось. Солнечная сеточка подрагивала на дне, рыбки посверкивали. На середине озера просторный остров. Кони на нём расхаживают в траве по брюхо. Да среди кустов и деревьев кто-то движется. Люди, вроде бы.
— Али лодку ждёшь, бабушка? — спросил Первуша. — На что я тебе сдался? Какой с меня прок?
— Идёт не место к голове, а голова к месту. Без тебя бы мы пропали, вихрь мой прекрасный! А с твоей подмогой пойдём своей дорогой!.. — бабка повернулась к нему и обдала туманом из глаз. Будто укутала или утопила…
— В большом месте сидеть — много надобно ума иметь, — сказал Первуша. — Ничего не понял. Растолкуй…
— Всё увидишь, — пообещала бабка, — ничего не утаю..
Она переступила, как застаявшаяся лошадь, и Первуша увидел на песке — помело.
Вспомнил полёт, и дурнота подступила, мир будто покачнулся.
— Не сердись ты на меня и на медведя того! — бабка на помело кивнула, подняла его, оперлась. — Он, не медведь, зашёл в избу, лапу оставил, а сам убежал.
— Не мели языком, не мети помелом, — говори напролом…
— Больно ты шустёр — не угадал бы на костёр… — бабка сказанула непонятно да в кусты сунулась, что густо росли справа вдоль берега. Первуша оглянулся, место незнакомое. Выберись поди отсюда. Поневоле шагнул за бабкой. А та забралась в самую чащу, раздвинула тугие стебли, встала на четвереньки да сгинула в явленной чёрной дыре, волоча помело за собой.
Пришло на ум Первуше, как лежал под бездонными бабкиными ноздрями. Надломился в поясе, присел, кряхтя, да полез по — звериному — на своих четырёх — вслед за шуршащей бабкой…
Запахов скопилось в том лазе — что начинок в пирогах. Остановиться бы да всех их перенюхать — уж больно лакомы. Да бабка торопится — шурх, шурх.
Первуша ладонями — хлюп, хлюп: коленями — ших, ших. И носом поводит — уф, уф. Аж в хребте отдаётся.
Будто свежим сеном было тут набито, и сено лишь недавно выгребли…
Не успел надышаться, глядь — поглядь — снова солнышко. И плывут они сквозь
мураву живую. А что высока она — выше пояса. А что сочна — молоком полна зелёным.
Люди их обступают — знакомцы, русиничи. Первуша многих узнаёт. И его узнают, — приветствуют; хлопают по спине. Живя на отшибе, ничем не интересуясь, Первуша всё-таки слыхивал — тот, мол, и тот сгинули, пропали в лесу. Ныне про него самого, небось, то же бают. А он ещё никогда себя таким живым не чуял. Таким недоверчивым и настороженным. Нет, шалишь. Он — воробей стрелянный, его на мякине не проведёшь. Зачем это бабка столько народу напохищала? Зачем собрала украденных тут, на острове потаённом?.. Ох, нечистое дело! И его втянули — ох, не к добру!.. Ельник вокруг людского сборища будто нарочно поставлен. Скрывает от постороннего нескромного глаза.
Бабке — больше внимания, чем Первуше. Ему — приветствия, что быстро иссякают. Ей — возбуждённые вопросы:
— Когда же выступим?
— Скорей бы уж!
— Надоело бока отращивать!
— Жир нагуливать!
— Слово молви!
— Назови время!..
Бабка вертится на ходу, как сорока на плетне, головой кивает, улыбки раздаёт. И тараторит, тараторит.
— Чуток потерпите, касатики беспокойные! Где в доме спех, там курам не смех. Скоро докажите свою силу. Встанете рядом с новым властителем, уж он вас не обидит, каждому воздаст. Нешто может русинич быть сам по себе! Да как же без царя батюшки, заботника и защитника! Кто живёт без царя, тот на свете зазря…
Что это? Первуша отвлёкся, перестал понимать бабкин голос. Он увидел в стороне, полускрытые в ельнике, странные фигуры. Они имели человеческие очертания, но были неприятны для глаза. У каждой на голове — копны волос, грязных, спутанных — отсюда видно. Непомерно волосаты также открытые части рук и ног. Одежда из грубой холстины: короткие рубахи — распашонки и штаны с разрезами на бёдрах. Живот и грудь почти не прикрыты. Там тоже — космы…Низкорослы — будто кто их приплющил сверху. Сильны: что руки, что ноги — ещё те брёвнышки…
Злыдни… Зачем они тут? И никто не тревожится?..
Первуша глянул с недоумением на одного, другого русинича. Слушают бабку и по сторонам не глядят: Что же это? Что за обман? Что за ловушка?..
Он давно знаком со злыднями. Ещё при Тугарине они подбирались иногда к селищу. Пытались в избу к нему ворваться — благо с краю. Но стоило шепнуть змеюнам, и непрошенных гостей как ветром сдувало. Боялись неспешных змеюнских облав, плена и пыток в подземельях Детинца.
Что же это такое? Неужто злыдни в союзе с теми, кто здесь? Что ни замышляют? Что значат бабкины речи? Первуша прислушался.
— Скоро грянет судный день, касатики! — журчала бабка. — И судьями будете вы! Вы будете казнить и миловать! Никто не избегнет кары! Никто на печке не отсидится!..
Тут бабка смолкла, и Первушу холод пробрал вдоль спины — показалось, на него бабка глянула и даже головой мотнула в его сторону. Впрочем, сквозь плотное кольцо спин видать вещунью было плохо.
Впереди что-то переменилось. Мужики взгомонили разом, как птичья стая, и смолкли.
— Иди! — шепнул кто-то и подтолкнул Первушу в спину.
— Явись пред очи! — шепнул другой, и новый тычок ускорбил Первушу. Люди перед ним раздвигались. Ему хотелось упереться, остаться в гуще мускулистых тел, исчезнуть. Он взмок от страха и непонимания того, что происходит. Вынесло его прямо к бабкиному правому боку. Отёр ладонью лоб, дух перевёл, шуйцу налепил на рукоять меча, замер.
Впереди — шагах в десяти — стоял красный шатёр. Видать, давно воздвигнут — просил немного, семян да пыли накидало сверху ветром.
— Выйди, повелитель! — зычно вызвала бабка. Первуша отступил на шаг — подумалось
вдруг, что Тугарин — жив и сейчас явится Бабкин зов был услышан. Разлетелись полы, и показался человек, встреченный приветственным гулом.
Это был Бессон. Бессон? Быть не может! Первуша хоть и с краю живёт, слышал, что наместник Бессон погиб, выполняя тайную волю Тугарина. Сюда, что ли, вели Первушу? К Бессону? Чего ради?..
Первуша покосился на бабку, — та медленно опускалась на колени, опираясь на помело. Русиничи тоже вставали на колени — кто с ухмылкой, кто потупясь, глядя под себя.
— Не торчи, как идол! — шепнули ему сзади. — Не то башка с плеч!..
Первуша упал на колени, ощущая смутный, самому непонятный стыд. Как неожиданно, как нелепо всё перевернулось! Тут не ожидаешься — по привычке — тишком да молчком, не удалишься бочком. Тут из задних ты одним скачком в передние попал и весь на виду…
— Этот, что ли, новый? — спросил Бессон у бабки, и та закивала, затрясла своими бородавками. — В мою дружину попал. Моим воем будешь. А я не обижу и не забуду честных воев!..
Он повернулся, хотел уйти назад в шатёр. Да вдруг остановился, спросил не оборачиваясь: — Тугарина помнишь? Али забыл?..
— Да нешто можно забыть! — заторопился Первуша. — при нём порядок был. Жилось лучше. Ныне говорят: свобода. А на мой погляд — поруха да неразбериха…
— Вот как думает мой народ! — сказал Бессон, неизвестно к кому обращаясь. — Вот как он должен думать!..
Красные полы взметнулись и отгородили наместника.
Первуше на миг привиделось: не шатёр перед ним — огромный рот. Сомкнулись две толстые губы — сглотнули…
Что делать-то? Бессон ему по душе — продолжение Тугарина, воплощение порядка. Веселяй тоже не противен — каким бы песельником, век бы слушать.
Не по нутру безволие Веселяя — ни приказать, ни казнить не может. Всё бы ему совет держать — по любому пустяку. То-то мужики от него, как от чумы, бегают. Известно ведь, с советчика первый спрос…
Но самое страшное то, что их двое сразу — властителей.
Простой мужик между ними — как между жерновами, как между молотом и наковальней. При таком раскладе самое верное — отойти в сторонку, выждать, пока один глава останется…
— О чём задумался, витязь? — тронула его бабка за плечо. — Пожалуй на моё угощение!.. По тому, как оживились русиничи, как повеселели их лица, Первуша понял, что угощает бабка неплохо.
У шатра остались два злыдня, выросших словно из-под земли. Они с завистью поглядывали вслед русиничам, поднимающимся с колен и уходящим за бабкой. В руках у них были обнажённые мечи с кривыми острыми — наподобие полумесяца…
Самое время было исчезать, пускаться в бега. Русиничам сейчас лишь бы брюхо набить. Небось не устрашат.
Первуша не простак — приметил, где выскочили они из-под земли на травушку тучную. Как раз те кустики недалеко.
Остановился — не глядит никто. В сторону шагнул — никому и дела нет. Вот и хорошо! Упал он и, как ящерка извиваясь, быстро — быстро к тем кустам. Влез в ход заветный, наполненный сенными запахами, и улыбнулся довольно.
Правильно он живёт. В стороне да тишком. Не жалел ни о чём да ни о ком. Не вмешиваясь, не протестуя.
Так, и только так, в любой грозе уцелеешь…
Первуша быстро пополз уже проверенным способом: ладонями — шлёп ,шлёп; коленями — шух, шух. Корни, что сверху свешивались, по спине елозили. Был он мошкой малой и корни, что снизу росли, норовили задержать его руки. Будто лез по какому-то зверю — против шерсти.
Свет позади остался. Уменьшился. Исчез. Потом впереди показался.
Первуша возликовал. Сел в сочное разнотравье, оглянулся. И губы судорогой свело.
Ход подземный непостижимым образом изогнулся и обратно его привёл. Вон кони гуляют — ах красавцы! Вон бабка — уже без помела. Скатерть выхватила — откуда? — длинную да бахромчатую. Расстилает, не суетится, губами шевелит. Русиничи смеются — кто почтительно, а кто просто так, от души. Злыдни приближаются — не торопко, вроде бы невзначай — к затеянной трапезе…
Эх, была — не была! Где наша не пропадала! Сглотнул Первуша голодную слюну да снова нырнул в дырку.
Свет позади остался. Уменьшился. Исчез. Потом впереди показался.
Корни, что сверху свешивались, по спине елозили.
Корни, что снизу росли, норовили задержать его руки. Будто был он мошкой малой и лез по какому-то зверю — против шерсти.
Выбрался. Сел в сочное разнотравье. Наважденье бесово! Русиничи перед ним да бабка да злыдни…
Снова лезть? Ради чего? Чтобы спрятаться, отойти в сторонку? Но ведь так можно и здесь тише воды, ниже травы; не увидят, не услышат.
А что ежели к Веселяю? Так, мол, и так, правитель, заговор против тебя, покарай виновных, а меня пожалуй.
Первуша охнул, даже да по лбу себя шлёпнул, экие мысли опасные в башку лезут. Встал на ноги да потихоньку — на манер злыдней — приблизился к сборищу вокруг бабки.
— Били меня, били, колотили, колотили, — приговаривала бабка, разглаживая длинную скатерть, — клочьями рвали, по полю валяли, под ключ запирали, на стол сажали.
Русиничи посмеивались, переминались с ноги на ногу, ждали. Первуше показалось, бабка остренько на него глянула чуть приметно усмехнулась. Видала, что ли, его заячьи метания туда — сюда?..
— Ну что, мужики пригожие, не старые, вон шибко ярые, накрывать на скатёрку? Али ещё погодить?.. Бабка выкрикнула это визгливо, насмешливо. Русиничи, не отвечая, сгрудились теснее. Да бабка и не ждала ответа.
Она просеменила вдоль скатерти, взмахивая тощими руками. Первуша не успел заметить, как оно сделалось, на скатерть стола пиршественно тесной: еда, закуски, питьица медвяные…
Мужики ринулись, шлёпались тугими задами; елозили, устраиваясь поудобней. Злыдни влились в кутерьму — занимая место, пофыркивали, будто волки или медведи.
Кто-то дёрнул Первушу за руку, кто-то подтолкнул.
И вот он сидит, жуёт. Страшно ему и весело. Не хочется всегдашних мыслей об осторожности — ну их в самом деле…
Но даже сквозь чавкающую, гомонящую беззаботность попискивает в нём комарик: Ох не расходись! Ох не забывайся! Как бы не вышло боком!.. Первуша не может его отогнать, заглушить. Живёшь с опаской — одарен лаской, живёшь без оглядки — намазывай пятки…
Бабка бегает вокруг сотрапезников и визжит, брызгая слюной.
Бессонна — повелителя ради, потчую вас! Прославляйте его и будьте послушны! Станет он таким же великим как незабвенный Тугарин! А Веселяю — супостату ужо отпрыгнется — не на свой бы шесток не садился! Что за участь ему приготовите, витязи?..
— Шмерть! — прошепелявил кто-то с полным ртом.
— Зачем смерть! — не согласился другой. — Пусть песни свои поёт!..
Бабка выслушала с досадливой гримасой. Фыркнула, как сердитая лесная кошка. И вдруг завела гнусаво, подёргивая костлявыми плечами и слегка приседая:
— Ах, давай, милый, гроб закажем:
Обоймёмся — вместе ляжем…

Глава 3

Возле избы клубилась толпа. Веселяй взглядом её схватить не мог. Ишь ты, избу обвила, на улицу тянется. Детинец — после разгрома — пустой, вымерший. А тут не протолкнуться…
Люди стояли — покачиваясь, как деревья, прислоняясь к изгороди, замерев. Люди сидели — кто на траве, кто прямо в пыли. Мужики поглядывали угрюмо и словно бы виновато. Бабы злились, тут и там перелаивались, иные — по виду — в космы соседкам готовы вцепиться.
Пока Веселяй проходил, его приветствовали только мужики. Да и то — не каждый. Ох, не каждый.
— Будь здрав, правитель! — гудели стыдливо и отвернуться спешили — неостано вился бы, не заговорил бы.
— Мир вам, русиничи! — коротко отвечал Веселяй.
Бабы ему шипели что-то в спину, — он старался не слышать, заставлял себя не
слышать…
В избе Малуша торопливо наделяла очерёдников.
Накладывала в подставленные туеса да короба всяческую снедь: пироги рыбные,
грибные да мясные, творожники да лепешки, жареные тушки да копчёные окорока. Бабы вздорили:
— Чтой-то ты мне, матушка, не полно положила! Ты уж прибавь!
— Сама, небось, ешь сколь хочешь! Недаром поперёк себя шире!
— Мне б твоего змеюнчика! Уж подержалась бы за него!.. Малуша не отвечала. Простоволосая, распаренная, потная, знай металась между столом, где грудились яства, и подставляемыми полостями. На печи спал Торопка, муж Малуши, уморился, раздавая пищу, иногда всхрапывал негромко и коротко — словно стеснялся многолюдства.
За столом у стены, чернел вход в подполье. Веселяй мимоходом прихватил со стола коврижку и стал спускаться по крутым ступенькам.
— Ишь, руки загребущие! — прошипела какая-то баба.
— А уж потом бы себе!..
Веселяй не ответил. Неторопливо жуя, сошёл в полутьму. Там, в спокойном холодке, на утоптанной земле, вольготно развалился последний живой змеюн.
Торопка с Малушей спасли его — спрятали, когда избивали его сородичей. С тех пор он отказывался выходить из подпола…
Еле, помнится, дознался Веселяй про змеюна. Уж он и стращал Малушу, и уговаривал, и всяческие блага да почести ей сулил.
Упрямилась жадная баба — столь добра навыменивала на еду, как же тут сразу открыться, как отдать сокровище неоценимое.
Пришлось посулить, что объявит он — своей волей — змеюна общим достоянием. Ничего тогда не получат Малуша с Торопкой. А то, что заимели, — вернут…
Пришлось посулить ещё десятину от добычи, когда объявится Василёк, и пойдут они походом по неведомым землям искать свою Русинию…
Не спал змеюн. Глядел на Веселяя щелистыми глазами да усами поводил, топорщил верхнюю губу — словно чихнуть собирался.
Веселяй наклонился над ним.
— Зачем власть? — спросил безнадёжно.
— Чтобы страх был! — тут же ответил змеюн и, свистнув носом, попросил сердито. Отойди!
— А ещё хоть одного своего…ну змеюна… не оживишь?
— Не могу — не дано! Отойди — воздух загородил!
Веселяй отшагнул в сторону, открывая ток воздуха, присел на землю. Задумался.
Нужна ли власть? Нужны ли повелители? Что будет, если троны опустеют? Если некому будет править? Погибший Ядрейка не даёт покоя. Снова и снова слышатся его проклятья, обращённые к властителям. Люди понимают, — власть нужна. Не он, Веселяй, — они потребовали нового правителя. Не он себя назвал, — они выкрикнули.
Может, люди — ещё не люди? Может, им не только родину, утерянную, но и себя — настоящих — ещё искать и искать? Потому и в поводырях нуждаются.
Может, потому и детей нет у русиничей, что они сами, русиничи, как дети несмышленые?
Прав ли он? И впрямь ли от князей ложь этого мира? Только ли от князей?
Вот он Перемяке посулил дракона, — а будет ли дракон?
Малуше десятину посулил, — а будет ли поход? Разве его обещанья — неправда? А если и неправда, то для добра…
Выходит, любой властелин для добра рождает ложь? А сама власть — добро ли? Существуют ли раздельно добро и зло?..
Вопросов много — ответы едва брезжат. Вот и про змеюна неясно — что с ним делать? Может и впрямь пустить его по избам? День в одной творит пищу, день в другой. Каждый русинич в свой денёк впрок будет запасаться. Ну и что ж! Зато ждать будут «своего» дня, меньше будет злиться.
— А ты…не потеряешь дар? — спросил Веселяй опасливо.
— Пых!.. — змеюн выдохнул возмущённо и твёрдо пообещал. — Никогда! И тут сверху упали заполошные крики. Малуша басовито визжала. Торопка что-то коротко и невнятно выкрикивал. Увесистые шлепки послышались — дрались, видать. Веселяя будто подбросили. Выскочил из подпола, увидел Торопку верхом на ком-то, рванулся, отбросил Торопку.
И остолбенел.
Волосатый лежал, ощерённый, жёлтые клыки показывал. Узкие глазки бегали, как мышата. Не страх ими двигал — хитрость.
Злыдень! Зачем он тут? Как он посмел, нелюдь лесная, открыто, средь бела дня, вторгнуться в селище?..
Веселяй отступил, озадаченный.
Злыдень использовал этот миг. Перевернулся со спины на четвереньки, да так, не вставая, ринулся на русиничей, толпящихся у двери.
Ну всё, пропал! Веселяй дёрнулся было и помочь, спасти лесняка. Да тот обошёлся. Взвизгнул злыдень, взвыл по — волчьему. Русиничи раздались отшатнулись от него. И прошёл он сквозь толпу придверную, как нож сквозь масло.
Ни один из очередников не задержал его. Ни один! Даже не попробовал никто!..
Вот так! Вот тебе новый повод для раздумий.
Зачем приходил злыдень? Почему русиничи его отпустили?
Да что за терзание, боги, — быть правителем! Скоро ли Василёк явится и сбросит с его, Веселяя, плеч бремя тяжкое!..
Веселяй прошёл сквозь толпу. Перед ним расступались неохотно — не так, как перед тем, волосатым. Его будто не было, его не видели, — взгляды намертво приковались к Малуше.
Тоскливо и тяжко побрёл Веселяй к Детинцу.
Позвать бы кого-то с собой — порядок навести в разорённом гнезде Тугарина. Да кому это нужно!..
Русиничам на всё наплевать. Потому и отпустили злыдня. Они потеряли не только родину — и себя тоже.
А злыдень явился за жратвой, — за чем же ещё! Лесняки перенимают от русиничей лень и безразличие…
Но если нечисть попёрла за пропитанием сюда, хватит ли змеюнской силы, чтобы всех прокормить? От мысли пустить змеюна по избам придётся отказаться. Пригляд за раздачей должен быть строже. Может, выбрать особую стражу для надзора? — чтобы один дважды не мог в очередь встать, чтобы получали по числу едоков, а не кому сколько влезет…
По — прежнему пуст, холоден и запылён Детинец. Золотое седалище кособочится в одной из спаленок — рядом с пуховыми сугробами выпотрошенных перин. Чуть приметный запах тления витает. Будто Детинец — неубранный мертвец, начинающий разлагаться…
Тут кто-то печку проломил. Хлопья сажи на полу. Тьфу, пакостники!
Тут кто-то нагадил у входа. Шагнёшь, не глядя, — и в дерьмо. Сколько злобы и дикости!
Тут кто-то светец ажурный выломал и копотью на потолке рисовал. А светец вот он, растоптанный…
Не так уж и позабыт, как видно, Детинец. Являются втихаря, втайне от Веселяя, и тешат свои мерзкие сердца.
А книги-то, книги! Как мог он вспомнить о них не сразу!..
Веселяй аж вспотел от внезапного страха. Книги беззащитнее живых существ. И, может быть, даже нужнее. Потому как живые, — скажем русиничи, — способны быть зряшно, без пользы. И так же умереть. А книги вбирают их, бесполезных, — их мысли, надежды, — и оставляют на земле. Не в краду — погребальный костёр, не в яму глубокую уходят люди, отжив, — нет, в книги. Пусть боги простят его за такие мысли.
Вихрем домчался он до памятной двери. Фу ты враз полегчало, — сундуки на местах. Вытащил чёрную книгу в позеленелых медных застёжках, отомкнул, раскрыл.
Незнакомые певучие слова снова глянули со страницы. Открыть рот, произнести хоть одно, — и тайный мир приоткроется. И он Веселяй узнает…
Нет…Он захлопнул обтянутые кожей доски, защёлкнул медные клювики…
Спасать надо книги. Времена беспамятства и дикости опасны для них.
Веселяй торопливо, но осторожно выложил тяжёлую, чуть пахнущую плесенью стопу из сундука. Подтащил пустой сундук к другому, неразгруженному. Водрузил пустой сундук на полный. Задерживая дыхание, чтобы не потревожить покой волшебных страниц, уместил вынутую стопу за толстыми стенками под тяжёлой крышкой.
То же проделал с третьим сундуком. Еле — еле его поднял на два первых.
Выше ему было не осилить. Тогда — у стены напротив он сложил ещё одну башню из трёх сундуков.
Один — единственный сундук остался, — неприбранный, незащищённый, — вздыбить его на верх Веселяю невмочь.
Подумал Веселяй, подумал. В затылке почесал. И отодвинув остатний сундук от стены, вогнал его в круг, вырезанный в полу. Послышался ему, вздох довольный раздался у круга. Да можно ли за такое ручаться?..
Пока возился, день на ночь повернул. Как вышел на крыльцо, увидел: солнышко за вершины деревьев да теремов цепляется, а они покалывают, подталкивают упасть не дают.
Теперь книги он считал спасёнными. Невпродых работёнка — стаскивать друг с друга тяжеленные грузы. Едва ль какой лиходей решиться…
А те, что в центре, авось, оборонят себя сами — с помощью круга волшебного…
Пока добирался до дому ( домом ему теперь была изба Торопка да Малуши), привычно подмечал, где что деется.
Видел, сторонятся его русиничи, избегают. При виде его торопятся скрыться, — пока не приблизился. Иные аж дверью прихлопнут, чтоб отгородиться покрепче…
Потому, видать, ему и кажется, — мало селищан осталось. Больно ему от селищенского запустения. А что делать, в ум не возьмёт. Одна надежда — вот ужо Василёк вернётся.
У Малуши проходят последние очередники сегодня. Стол — ближе к порогу — подопустел. Зато на другом конце горы пищи крутеньки, будто и не тронуты.
Веселяй повалился на лавку под окном, — заснуть хотел. Как стал властителем, то и дело возникает желание: скорей бы день кончился, да ночь свободу принесла.
Торопка возился у печи, погромыхивал, огонь разводил. Веселяй представил, не открывая глаз, как поблёскивает его потная лысина, и усмехнулся.
Так уж они устроились по его просьбе. Малуша ведала раздачей пищи, Торопка блюл чистоту в избе да по вечерам растапливал печь — погреть то, что для них — отдельно — сотворено змеюнам. И Малуша, и Торопка охотники были до горячего хлёбова, день без него не могли кончить.
Повернулся Веселяй набок, покачнулась под ним лавка, будто ладья отплывающая. Да тут вскрикнула по — дурному Малуша. И снова явь стала твёрдой и надоедливой.
Веселяй открыл глаза. Повернул голову.
Малуша — толстая, медно — красная — где стояла, там и присела, отвалив нижнюю челюсть и тыкая рукой в сторону окна. Горло у неё видать, так перехватило, что ни звука издать не могла, — только клокотала, будто горшок с варевом.
Торопка, озаряемый отблесками, разгорающейся печи, хмурил редкие брови, щурился, вываливая в подглазьях синеватые мешки.
Русиничи, что ещё были в избе, глядели хмуро и равнодушно, — больше на стол, чем туда, куда Малуша и Торопка.
Веселяй встал, потирая ноющую спину. Зевнул. Шагнул к растворённому окну.
Опять волосатые — опять злыдни. Что за напасть! Никуда от них сегодня не деться.
Ишь, роятся в кустах — как осы. Вроде бы прячутся. Вроде бы, и нет. Перебегают, согнув спины, с места на место. Переносят что-то круглое в сумах, сплетённых из травы.
— Что им надо? — подумал вслух Веселяй.
— А вот вызнаем! — отозвался Торопка, снимая со стены лук и колчан.
— Погоди! — попросил Веселяй. Он зачем-то оглядел себя, высунулся в окно и помахал руками над головой, показывая — пустые, безоружные. В кустах затихли. Роенье прекратилось. Десятки фигур сидели на корточках, почти
не скрываясь. Эй вы, пошто явились? — вопросил Веселяй зычно. В ответ взметнулись и опали визг, рык, тявканье.
— Отдай змеюна! — прокричал кто-то совсем по — человечьи.
— Самому нужен! — отозвался Веселяй.
— Добром не отдашь — силой возьмём! — пригрозил тот же голос.
— Этак тебе, волчья сыть, головы не сносить! — насмешливо сказал Веселяй.
После его слов был миг тишины. Потом из кустов полетели чёрные шарики. Они ударялись о стены, о рамы, падали на землю, не долетев. Оттуда, где они кончали полёт, взмётывались кучные жёлтые облачки.
— Гриб — дымовик! — сказал Веселяй. — Закрывай окна!..
Малуша бросилась к левому от него окну, Торопка — к правому.
Но два гриба всё же упали в избу и пыхнули, взрываясь.
Веселяй прижал рукав рубахи ко рту и носу, стараясь дышать только через него.
Малуша и Торопка промедлили, вдохнули сколько-то жёлтой гадости и разразились громким кашлем, выворачивающим нутро. Бабоньки — очередницы вовремя прижали к лицу подолы.
— Воды из сеней! Живо! — крикнул им Веселяй.
— Ты уж сам, батюшка! — бабы вымелись за дверь, только их и видели. Веселяй, отчаянно ругаясь про себя, выскочил в сени, зачерпнул воды из кадки и выплеснул в мутный воздух целый ковш.
Желтизна тут же осела, впиталась в говорливые струйки, растеклась вместе с ними по полу. Торопка, отчаянно кашляя, посылал стрелу за стрелой сквозь полузакрытые ставни.
Малуша дёргалась у своего окна, махала тяжёлой кочергой, била по шестипалым лапам, вцепившимся в подоконник.
Веселяй выхватил меч, прыгнул на своё место. Без замаха колол и рубил. Мельтешили сальные волосы, низкие покатые лбы, злые бессмысленные глаза.
Боль от удара мечом на миг делала злыдней похожими на людей. В этот миг они отшатывались и исчезали. Их сменяли другие.
Запах дыма заставил Веселяя покоситься. Он увидел: в руке у Малуши была уже не кочерёжка — длинная горящая головня. Малуша со спокойным будто спящим лицом тыкала пламенем в волосатые морды, и те шипели, рычали, пятились. Огня злыдни боялись, как и любая лесная нечисть.
Торопке было хуже. Он бросил лук, израсходовав стрелы, и отмахивался коротким, не по его породе, мечиком…
Они хорошо бились: и Веселяй, и двое других. Окна они быть может, и удержали. Но дверь держать было некому. Русиничи — очередники сбежали, а Веселяй, как выскакивал за водой, не подумал о запорах…
Рычащие морды и жадные лапы втискивались в избу. Иные злыдни имели ножи, иные наступали толяком. Пожадничали, видать, те, кто их науськивал — не вооружили, как надобно.
Ох погибать придётся! Так и не дождался он Василька! Не исполнятся его посулы. И впрямь от него, как от властелина, ложь одна!..
— Прощайте!.. — крикнул Веселяй Торопке и Малуше.
Те головами кивнули — слышим, прощаем, сказать некогда.
И тут леденящший душу визг перекрыл все звуки. Из подпола — из дыры незакрытой — показалась голова дракона. Прекрасен он был и ужасен. И знаком — до трепета.
— Тугарин! Тугарин ожил! — завопили злыдни на своём невнятном, полузверином наречии.
Они хлынули прочь, и в неприятной, колющей уши тишине слышно было, как разбегаются, топоча… А Тугарин?.. Вот великий и грозный лик дрогнул, изменился, с шумом стал выпускать изо рта и ноздрей.
И чем больше опадал, тем меньше становился похожим на дракона, тем чётче про ступали в нём черты змеюна.
— Пых! Я придумал правильно, да? — спросил змеюн, выпустив остатки воздуха. — Я давно любил подражать правителю. Но боялся, что вам не понравится, и вы будете смеяться…

Глава 4

Бессон шёл первым. Радость его переполняла. Надоело вечное сидение на месте. Осточертел красный шатёр на острове…
Начинается новая жизнь. Только теперь начинается, — а не с того дня, когда его оживила бабка Языга.
Он ей благодарен, но от её нытья готов убежать хоть на край света. Уж как она расписывала приставания Тугарина. Уж как старался Тугарин выманить у неё серебряную мисочку с водичкой заветной. Даже в единоборство ей, бедненькой, пришлось вступить, и не одолел Тугарин — отстал, не солоно хлебавши…
Тут она Языга за спиной. Как вылезли из подземного хода, да как с небес спустились, пролетев над лесом, не отстаёт, в затылок дышит. Но молчит хотя бы, и за это Бессон готов её полюбить.
Сейчас, когда всё рухнуло, что было незыблемым так долго, она могла бы сама взять власть. Судя по донесению лазутчиков, это сделать нетрудно. Веселяй не умеет править. Его дело — песни петь.
Но не хочет бабка. Может, боится, что не будут её слушать. Может, какие хитрости замышляет. Может, считает, что в его, Бессона, тени ей будет спокойнее, — а уж он, должник неоплатный, наградит её по — княжески.
Мужики идут за бабкой. Дышат шумно, сопят, поборматывают. Отвыкли у Тугарина за пазухой сторожкими быть. Ничего, он их заставит потом и кровью хлеб зарабатывать. Раз уж нет всемогущего повелителя, который бы даром дал…
После гибели своей, после того, как мёртвым побывал, Бессон стал другим. Интересы жизни нахлынули, отмели то, что было. Полёт почти стёрся в памяти затуманились впечатления.
Но ведь был полёт. Никаких видений бога. Никаких прогулов по иному миру. Был полёт и предчувствие небывалого света, окунуться в который — счастье.
Бессон его, вроде бы, даже видел впереди. Успел заметить, как зорьку далёкую, до того, как бабка остановила.
Бессон благодарен бабке Языге. Бессон её наградит.
Оживила, вернула, — поклон тебе земной.
Но прерванный полёт… Но свет невоспринятый…
Едва вспомнит, в сердце досада на ту же бабку. И печаль…
Сможет ли он забыть печаль свою? Заглушить усладами своего княжения?..
Позади воздушный путь — когда висели связанные одной верёвкой, под бабкой и её помелом. С «тем» полётом его не сравнишь — воздушный путь и только.
Впереди — городище. Ишь, как видно хорошо — при полной-то луне. Крыши теремов искрятся, будто звёздная пыль к ним прилипла. Ели шатрами темнеют, — напоминают его собственный, постылый, брошенный на острове…. Детинец шею вытянул, вознёсся, — будто гусак над гусынями.
Лес отступал за спину — ни звука в нём. Вроде, хорошо — никого нет. Ан, будто глаза сведены на плечах. Не по себе…
Мужики чем ближе к Детинцу, тем тише идут.
Не звякнут, не брякнут. Свистячие носы приуняли…
Научились кое — чему на острове. Не зря он бабке наказ дал: выделить самых смекалистых, — чтоб Тугарина поминали да подтягивали нерадивых до страха и послушания.
Удивительно быстро люди страх забывают. Или делают вид, что забыли. Ничего, он напомнит: он-то знает, что страх — лучший помощник правителя.
Тугарин внушал страх колдовской своей силой. А ему, Бессону, чем брать?
Он силу голода использует. Змеюн, должен быть, уже захвачен злыднями. Надо же, удача какая — последний, единственный змеюн. Кто сможет лучше Бессона с ним обходиться!..
Змеюн и злыдни. Жаль, они такие разные. Жаль, не могут превращаться друг в друга. Злыдни — лесняки. Змеюн — колдовское существо.
Злыдни — тоже его удача. Или бабкина? Она ведь, Языга, на остров их притащила.
Как бы там ни было, силу злыдней он присоединит к силе голода. Он дуриком всё не пустит — как этот мешок соломы, Веселяй…
Вот они в Детинце. Бредут по мёртвым переходам, то и дело спотыкаясь в темноте.
У бабки на руках откуда-то охапка факелов появилась. Первый засветился, встав в стенную держалку. Второй.
Потянулась цепочка дрожливых огней. Оживать стал Детинец.
Дверь за дверью… Бог мой, что за мерзость!..
Кто такие русиничи? Люди или бесы во плоти? Для чего созданы? Не для того ли только, чтобы ломать и портить, пачкать и топтать?..
Очистили для Бессонна спаленку, сложили две прозрачные перины. Улёгся и спросил себя:
— Ну и что? К тому ли стремимся?..
Бабка Языга по соседству — за стенкой — успокоилась. Уходя спать, поздравляла
долго да кланялась. Да её не забыть просила.. С утра хотел Бессон послать за Веселяем. Ан Веселяй удивил — сам явился.
— А где же злыдни? Почему ты один? — спросил Бессон.
— По оврагам, по кустам, по укромным по местам! — дерзко ответил Веселяй. Бессон отметил эту дерзость, но и виду не подал, что задет.
— Выдай змеюна! — попросил. — Ты не правитель больше — тебе он не нужен! А ты разве правитель? Ты наместник. Навеки второй.
— Выдашь змеюна
— Бери. Моя ложь кончилась — твоя началась.
— Эй, стража! — голос Бессонов зазвенел, торжество прорвалось. — Этого — в подземелье! Змеюна — ко мне!..
Хмурые русиничи в кольчугах, шеломах и при мечах увели Веселяя.
Бессон опустил голову, передёрнул плечами. Зябко что-то. Или боязно?
Не так бы оно хотелось. При свете бы войти. Чтобы кланялись да привечали полюбовно, в охотку подчинялись бы.
В каждом есть желание, чтоб его любили. Надежда есть на это. Вера — так и будет.
И Бессону — хочется. Вспомнить, как на Тугарина молились. Как прославляли.
Многие, небось, жалеют, что те времена ушли. Потому что свобода страшит, как ноша неподъёмная. В свободе жить — сильная воля нужна. Мужество. А если им подарить возможность молиться на Тугарина? По — прежнему. Будто всё как было. Будто ничто не менялось. Сделать это нетрудно. Объявить, что Тугарин стал богом. Вознёсся в вышний мир. Глядит оттуда — всё видит, замечает, во всё может вмешаться. Объявить себя — наместником Тугарина, связующим небесный мир и земной. Единственным, чьими устами может ныне Тугарин вещать. Разве не покажется русиничам тогда, будто вернулись покой и благоденствие? Разве не будут они благодарны Бессону?..
— О чём ты, князь-батюшка, задумался? — услышал Бессон и поднял голову. Перед ним стояла бабка Языга. Приоделась. Успела ведь — разнюхала, раздобыла обнову. Откуда?
Белая юбка на ней — узоры по самому низу, фигурки разные. Белая кофта — узоры одинаковы, да их поболе. Около шеи, на концах рукавов, на груди, где полы сходятся, да по низу тоже.
— Здравствуй, бабка! — сказал Бессон приветливо. Десницей моей будешь! От моего имени будешь дела вершить!
— Слава тебе и твоим людям, заступник! — бабка поклонилась. Боги дайте вам счастья и здоровья. Чтоб были вы быстры и веселы, как птицы в лесу! Здоровы, как рыбы в воде. Сильны, как медведи в горах. Чтоб у вас было столько новых воев, как на ветке побегов!
— Умеешь сказать по сердцу! Вели, чтоб злыдни сейчас же согнали селищан к Детинцу!
— Велю, батюшка! А ты в трапезную пожалуй! Змеюн уж там! Яства готовы для тебя и дружины!..
Бабка попятилась, исчезла. Её голос за дверью что-то властно приказал и удалился, бубня: бу-бу-бу…
— Будет порядок! — сказал Бессон себе. — Будет Бессоновский порядок! Мой народ меня запомнит!..
Он вышел из спаленки. Злыдни выметали пол осиновыми вениками. Вдоль стены, редко — шагов через десяток друг от друга — стояли мужики с каменными лицами, положив руки на мечи.
— А вы чего без дела? — спросил Бессон у одного.
— Мести, что ль? — мужик выпялился удивлённо — нам не к лицу. Мы — твоя ближняя дружина.
— Кто тебя надоумил-то?
— Языга возвестила…
Мужик замер, жилы на шее взбухли от усердия.
Бессон хмыкнул и отправился дальше.
В трапезной он оглядел два длинных стола, застеленных чистыми скатертями и заваленных снедью. На почётном месте — во главе стола — сидел змеюн. Лениво чавкал, что-то уплетая
Бессону вспомнилась Языгина избушка. Беднее потчевала бабка Языга. Сама готовила — жарила да парила. Но был в её избушке дух перемен, дух ожиданья. Словно встретились две волны пенистых, из двух миров разных. Сшиблись грудями, забурлили, завихрились. И встала бабкина избушка в самом беспокойном месте промеж них.
А здесь, в трапезной, еды не в пример больше. И вкуснее, может быть, она. Но вот не тянет к ней, к ней как тянуло к бабкиным угощеньям.
Чужая это еда, непонятная, колдовской силой подаренная. Бессон сел за стол, подвинул к себе ближайший горшок. Ложку взял. Зачерпнул рассыпчатой каши, в рот положил. Не еда, а средство для его Бессоновой, власти.
Пригласить, что ли, дружинничков своих? Нет, рано им ещё вместе с ним трапезничать. Ничего ещё не свершили, чтоб им почести воздавать. Ночью пустой Детинец полонили. Невелика заслуга!
Вот посмотрим, как встреча с селищанами пройдёт.
Кто и как себя на ней покажет…
Бессон отодвинул горшок с кашей. Не лезет еда, когда забот полон рот…
Шагал по проходам к парадному крыльцу да отмечал хозяйственно: людей мало, порухи много; придётся дружину всё же запрячь, пусть хоть по первости. На площади уже ждут селищане. Ах как немного их осталось! Едва до соседнего терема толпа достаёт. Оглядываются, переминаются. Вон двое перемигнулись, — уж он приглядит за ними. А наряды-то, видать, самые лучшие надели. Такие все чистые да пригожи Что ж они, дурни, решили, — на смерть он их зовёт? Добивать? Глупцы! Кому как не правителю беречь свой народ и приумножить!.
Взялся Бессон за перильца витые. Откинул голову, чтобы видеть больше. Заговорил.
— Здравствуйте, русиничи! Маловато вас осталось. Посылают боги череду ис пытаний. Но вы — народ великий, и особые, великие дела у вас впереди. Нет нужды напоминать, как я помогал Великому Тугарину править вами. Тугарин не погиб.
Тугарин не побеждён. Тугарин стало богом, вознёсся на небо и всегда будет глядеть на нас оттуда, сверху…
Бессон властно простёр свою руку с указующим перстом, уткнул в синеву. Многие русиничи невольно головы подняли, подчиняясь его жесту, следуя за ним.
— Накорми! Накорми нас! — послышались одиночные крики, быстро крепчающие, готовые слиться в сокрушительный шквал.
Но Бессон резко опустил руку, будто рубанул ею толпе, и притихли просительные голоса.
— Тугарин жив, и я — его наместник. Мои уста — его уста. Мой голос — его голос. Первым делом он велит вам, русиничи, получать пищу не просто так, задарма, как было до сего дня. Каждое утро приходите сюда, и бабка Языга будет вам давать наказ. Нужно вычистить то, что загрязнено. Починить то ,что поломано. Нужно прибираться в Детинце каждый день. Чтобы ни пыли, ни паутины.
Другое важное дело — нужно вам сдать оружие злыдням. Они вас охранят и оборонят. Они к войне привычные. А вы — зря гибель принимаете, за мечи хватаясь.
Ещё раз говорю — Тугарин жив! Молитесь ему, просите милости, и милость его будет с вами!..
Возвращайтесь в избы! Сдавайте оружие! Живите спокойно! Я всё сказал!..
Бессон замолк и смотрел, отдуваясь, как вытягиваются из городища русиничи, окружённые двойным кольцом злыдней. Где те, что перемигивалась? Ага, вот один. Второго что-то не найти. Разделились, оторвались друг от друга. Ну и ладно! Ну и слава богу, слава Тугарину!..
Проверить бы надо, как оно пойдёт, не станут ли злыдни озоровать. Не то ещё обидят
кого. Не то ещё надумает какой дурак вторым Ядрейкой стать. Бессон спустился с крыльца. Пошёл следом за толпой. Дружинники его окружили. Тут — откуда ни возьмись — бабка Языга подскочила.
— Постой, повелитель, минуточку, послушай меня, сизую уточку! Нашепчу я тебе, накрякаю всячину всякую!..
Весела бабка. Бородавки не красны, а вроде как призавяли. Знать, ладится у неё. Знать, и ему от её веселья перепадёт.
Приникла к его уху, шепчет, щекотно от её дыха. Дружинники было качнулись поближе, да бабка таким взглядом ожгла, что их как ветром отдуло. Бессон слушает ,голову наклонив к плечу, похихикивает.
— Надулся, говоришь?.. А они?...Перепугались?.. А он? Ох-ха-ха-ха!..
Доволен Бессон, хорошо ему. Ай да Бабка Языга!
Неоценимое сокровище! Единственная ошибка Тугарина — недооценил он бабку.
Да, недооценил.
— Ну что, молодцы — дружиннички! Проверю вашу преданность. Дам возможность
вам отличиться! Ну-ка, докладайте, кто что слышал? Какие речи да кривотолки? Вот ты, хотя бы. Как тебя звать — величать?..
— Первуша я. Слышал я, князь-батюшка, хвалят тебя за рачительность. Попусту мол, ничего не разбазаришь. Всему знаешь место. При тебе, мол, порядку будет больше. Да и привычней ты, чем Веселяй. Так и чудится, за тобой Тугарин стоит.
— А кривотолки
— Были — были. Как русиничу без них. Вспоминали иные, как Ядрейка сгинул. Судачили про то. Сбылось, мол, Ядрейкино пожелание, — потерял Веселяй власть. Баяли, что иглун — дерево изменилось. Нельзя, мол, теперь его трогать. Раньше наполовину желанья исполняло, с добавками ненужными. А ныне сжигает того, кто к его силе прибёг.
— Хороший ты, слуга, Первуша. Полезный. Приблизить надо тебя: последняя к тебе просьбишка. Пока я в отлучке, воротись в Детинец да сними Веселяю голову с плеч. Да там его, в подземелье, и оставь. Крысы доедят. Ну как, управишься к моему приходу?..
— Дозволь слово молвить, князь-батюшка! — Первуша бухнулся на колени, зарылся лбом в пыли; говорил, не разгибаясь. — Веселяй нашей ошибкой правитель был, а не своей виной. Мы его поставили, пока не ведали, что жив ты. Песельник он. Ему над словами княжить — не над людьми. Убить песельника — дух свой убить. Взял бы ты его под свою руку-то — то он бы тебя славил песнями!..
— И вы так мыслите? — обратился Бессон к другим дружинникам. — И ты, бабка Языга?.
— Не губи Веселяя! Пожалей! Нет больше песельников среди нас!
— И-и, батюшка, не гневись — лучше правде людской подивись. Нужны людям песни — хоть лопни, хоть тресни. Без песни жить — век тужить. Он тебе власть отдал безропотно. Ты его не губи, а приласкай — хоть шёпотно…
— Ну что ж, Первуша, спасибо за службу! Всё ли сказал?..
Первуша рот открыл, да Бессон уж отвернулся, не дал ему сказать, пошёл к селищу. Принял Первуша сочувственно взгляды, к нему обращённые, понурился да поплёлся следом, как побитый…
Бессон остановился на взгорье, не спускаясь к окраинным избам. Глядел, раздувая ноздри, наслаждаясь воплями, что снизу доносились, давая выход гневу на русиничей, не желающих кончить Веселяя.
Пока что придётся его оставить, — спасли его песни.
Даже приблизить придётся. Пусть под надзором, под приглядом поёт. Ссориться с дружиной сейчас не резон. А там посмотрим…
Злыдни заскакивали в избы. В избах начиналась колготня. Вещи вылетали в окна — одёвки, обувки. Потом злыдни выходили — в кольчугах да при мечах. Много было злыдней — не меньше десятка на каждого русинича.
А не пустить ли их в избы жить? Да, да, слушать, смотреть — как змеюны при Тугарине. Вот и восстановится то, что рухнуло. Вот и вернутся прежние времена. Какая-то баба увидела Бессонна на взгорье.
— Тать бесстыжий! — завизжала пронзительно. — Вот вернётся Василёк, — он тебе покажет!..
Злыдень сбил её с ног, топтал деловито. Никто не заступался — не было в её избе мужиков.

Глава 5

Василёк очнулся в тумане. Ему почудилось, что и сам он — не человек, а шар. Висит, слепленный из серебристо — молочного месива. Висит, покачиваясь и кружась. Принадлежит не себе — тому, что кругом.
Сколько прошло времени?.. Было ли тут время?
Клочки тумана к нему прилипли. Медленные — невообразимо медленные волны — трогали его бока.
Васильку было щёкотно от прикосновений. Хотел улыбнуться — лицо не слушалось. Хотел засмеяться, но обнаружил — голоса нет.
Впадал в забытьё…Таращился…Впадал в забытьё…Таращился… Снова впадал в забытьё…
Волны стали жемчужными и ещё замедлились.
Они прилипали к бокам Василька надолго, — будто урчащие пушистые зверьки с холодными носами. Они облизывали бока, слюна их была целебна — загустевала, становясь чуткой дышащей кожурой. Нет, кожей…
Кожа отгораживала его от ленивого бесформия.
Чем больше её было, тем больше давила, заставляя втискиваться в привычную, но забытую меру — в человеческий вид.
Выпятилась голова — как пузырь, готовый лопнуть. Василёк испугался, что она оторвётся и улетит. Вдруг открылось ему, что смотрит на себя как бы со стороны — из тумана. И встречно смотрит — от себя в туман.
Стычка его взглядов рождает дымчатые полупрозрачные фигуры, оживляет их. Немощно содрогаясь и покачиваясь, они хотят что-то показать, что-то сообщить, — о прошлом? о будущем? — но так неторопки, так невыносимо сонны, что не понять, никак не понять их быстрым человечьим разумом.
От возникшей раздвоенности муторно Васильку, тошнотно. Хочется прекратить маету — вывернуть наизнанку, чтобы слить себя здешнего с собой тамошним.
Воспоминание пробивается — болевое, тяжёлое, — что когда-то было так, уже рождался. И весь мир был им, и он был целым миром..
Ох, зачем вспомнил…Василёк разевает рот, пытается кричать. Прекратись, морока!..
Вдруг открывается беспамятство, — спасает Василька.
А когда пришёл в себя, кожура — нет, кожа — всего его облепила. Руки — ноги отделились от шара, тело выплющилось. Глаза глядели, уши слышали, нос нюхал, губы шевелились.
Он понял, где низ, потому, что туда, вниз, опускался — ещё летучий, но тяжелеющий, тяжелеющий. Обгонял туман, пронизывал его, собирал на себя жемчужные капли, обмываясь ими, впитывая в себя.
Опускался, опускался…И запрокинув голову, видел колодец, продавленный им. Стенки колодца, вроде бы, медленно кружились. А может, и нет. Чтобы понять, нужно было остановиться.
Там, вверху, откуда он спускался, светились робкие огоньки. Может, это были звёзды? Когда очнулся в виде шара, он их не заметил, — не смотрел над собой.
Значит, он был между звёздами? Но почему не помнит? Ничто не откликается внутри при виде бледных огоньков.
Опускался, опускался…Встал на твёрдую землю и не поверил себе. Покачнулся, переступил ногами.
Туман висел тут. Синевато — розоватый, переливчатый. Такие цвета на земле утром, перед восходом, — припомнилось Васильку.
Он пошёл в одну сторону…Пошёл в другую…Услышал плеск воды… Образовался … Рванулся на знакомый звук чуть не бегом…
Широкая река мощно несла свои воды в шаге от него. Она дышала свежестью — пронизывала своим дыханием туман. Волокнистые розовые предки, хвостики вытягивались над ней, — вдоль течения, — повторяли её ход.
Василёк не видел реки. Ему хотелось думать, что она широка и глубока. От неё начиная, можно было шаг за шагом выстраивать — в воображении да на ощупь — мир, в который он попал.
Василёк присел, протянул руки, опустил их в говорливые струи. Вода захлюпала, залопотала возле них.
И вдруг живой кто-то, но не очень сильный, обхватил своими ладонями — маленькими, нежными — кисти Василька и рванул вперёд. А кто-то другой живой толкнул Василька в спину — тоже не очень сильно.
Василёк упал в мелководье. Руками, ногами, животом заелозил по песчаному дну. И услышал детский смех. Нет, девичий…
— Какой он смешной, сестрица! — сказал один звонкий голос.
— Давай оставим его здесь! — подхватил голос другой, не менее звонкий.
— Но он же нас не видит! — это уже третий голос.
— А мы ему глаза откроем! — четвёртая девушка, сколько их тут?.. Василёк лежал в воде, только голова торчала, чтоб не захлебнулся. Слушал, замерев. Приятно было.
Тут маленькая ладошка положила на его тело что-то холодное, размазала. Следом за ней шлепки зачастили, забарабанили по Васильку. Набросят холодное… Размажут.. Набросят.. Разгладят…
— Вы кто? — спросил Василёк.
Он пока не тревожился. Балуют, и пусть их.
— Мы вийлы-сестрицы! — сообщили ему, и ладошки заработали ещё быстрее.
— Зачем вы так? — спросил Василёк. И тут ему запечатали холодным рот, он дёрнул челюстями — открыть попробовал. Хотел отплюнуться. Но нашлёпка легла прочно, нерушимо. Василёк хотел руками помочь — содрать кляп наложенный. Но тут только обнаружил, что руки — тоже в плену. Напрягся во всю мочь, силясь освободиться. Головой завертел, забеспокоился. Да ни
к чему его сила. Торопливые ладошки нашли глаза, уши, нос. Нашли и замазали.
Он дёрнулся ещё несколько раз. Будто куколка в коконе.
И вдруг понял, что надо делать. Лёг спокойно и стал вспоминать. Что-то приоткрылось в голове, — потайная дверка, — прошедшая жизнь стала ему видна, он перебирал её заново, примеривая к себе нынешнему. Рождение в лесу…Матушка… Батюшка…Дед…Бабуня…
Гибель деда… И цепь событий, приведшая его, Василька, на подземную скалу с которой надо прыгнуть…
Тут воспоминания спотыкались. Тут был бы большой запрет. Чёрный провал, который понять и объяснить невозможно…
Вода плескалось в кокон. И смеялись, и шептались девичьи голоса. И водили вокруг Василька хоровод, бурля реку ногами. Василёк лежал и смотрел вверх. Над ним была небесная просинь, — узкая полоска, прикрытая тяжёлой крышкой сплошных пепельно — серых туч.
Он видит… Он снова живёт… Он видит?.. Он снова живёт?.. Василёк вскочил, — нагой, молодой, сильный.
Кокон исчез, размытый плеском реки и девичьим смехом. Открылся мир — широкая сверкающая гладь, обрывистый берег напротив, поросший синевато — зелёными кустами со стреловидными листьями.
На этом ближнем берегу, среди буйной травы — чемерицы, росли — извивались деревья, увешанные сочными красно — жёлтыми плодами. У деревьев были землисто — чёрные, землисто — жирные стволы. Широкие тёмно — зелёные листья покачивались, как ладьи, готовые к плаванью.
Среди деревьев и позади Василька, в воде, застыли с озорными улыбками на лицах (как удар по глазам — их увидеть) юные прекрасные нагие девушки, прикрытые длинными вьющимися волосами
Василёк себе не поверил, как их увидел, — потёр глаза кулаком. Девичий смех зазвенел вокруг него ручейками, рассыпался горстями серебряных монет. Незнакомки бросились бежать, лёгкие как солнечные зайчики, и вмиг исчезли. Только одна приотстала, и Василёк настиг, схватил её за плечо, повернул к себе. Она стояла перед ним, покорная, податливая, смотрела серьёзно, — но уголки губ чуть подрагивали, словно сдерживала смех.
Дав собой налюбоваться, она отступила на шаг и сорвала плод с ближайшей ветки.
— На! Ешь!.. Василёк взял, повертел в руке. Яблоко что ли? Неприятные, чересчур яркие цвета — и красный, и жёлтый. Надкусил и зажмурился. Вкус был необыкновенный — будто все ягоды лесные влили в него по капельке.
Девушка ладонью провела по щеке Василька — приласкала. Василёк, торопливо откусив последний раз, отбросил огрызок и потянулся к ней. Он понял, мимолётно, что яблоко подействовало на его память. Пережитое, которое только что ожило в нём, снова отодвинулось, подёрнулось туманом, стало неважным.
Девушка подставила губы. Василёк — радостный, ошеломлённый, торжествующий — приник навеки, забылся окончательно… Утром он проснулся один — оденёшенек. Вскочил. Огляделся. Позвал:
— Эй! Где вы?..
Поискал между деревьями. Никого…
Есть не хотелось. Пить не хотелось. Может, не совсем земным был этот мир? Но каким же тогда? Куда его занесло?..
Василёк отправился на поиски. Направление выбрал по ходу солнца. Едва миновал «яблони», начались привычные заросли иглун — дерева. Сквозь них проникал медленно и осторожно — не сломать бы веточку, не сказать бы — не пожелать чего-то. Знал ли про свойства дерева?
До полудня проплутал в душной зелени. Покрылся потом с ног до головы. На полянках останавливался и покрикивал — уже без особой надежды:
— Эй! Где вы?..
Никто не отзывался, и снова пронизывал жаркий воздух между деревьями.
Когда солнце перевалило верхушку неба, он вышел на берег моря.
Так вот оно какое? Чаша свободного света. Торжество победительницы — воды.
Ветер накинулся на Василька — совсем не такой, как у реки, — дерзкий, безудержный,
оставляющий на губах солёный привкус.
Волны рождались и бежали к нему ровными строчками неведомой книги. Василёк попробовал взглядом проникнуть туда, где они появляются. Море воспротивилось — встало на дыбы, как бешеная кобылица, готовая обрушиться и растоптать. Волны, как брошенные поводья свисали с её боков…
Василёк ступил в бурлящую пену, пробежал, пока его не накрыло с головой.
Мир исчез. Неприваычная морская горечь полезла в ноздри, в рот. Василёк отплёвывался, фыркал, пытался грудью выстоять против моря.
Но оно хитрило — опрокидывало тумаками слева, справа, если не могло одолеть впрямую.
Он вышел на берег и вспомнил бабуню — как посвящала в тайны леса. Воспоминание было ярким, живым. Та пелена забвения, что повисла между ним и прошлым после съеденного плода, исчезла, — море смыло её.
Он заставил себя увидеть явь расчленённой на тончайшие нити, — как учила бабуня. Бестрепетно глянул в себя — в сложнейшую перепутаницу волосков — нитей. Перевёл взор на море.
И теперь сорхранялась его похожесть на книгу исписанную тесно и не очень легко торопливым и жадным переписчиком.
Морские нити изгибались, провисали, не в силах выдерживать собственную длину. Там и тут накапливались кучками, грядами.
Упругие тяжи, из коих построен воздух, пощёлкивали, пошлёпывали, перебрасывая — пересыпая морские нити из гряды в гряду.
Там, где начинался берег, нити скручивались, сминались, — будто их нарочно комками и давили. И от берега, от моря, от воздуха входили в него, Василька вылепливая его неповторимую человеческую стать.
Он сделал ещё усилие — вдруг понял, что может его сделать, что надо его сделать, — и расплёл себя, разъял себя, отдал тому, что вокруг.
Чуть больше стало море, чуть сильнее — воздух, чуть массивнее — берег. Исчез Василёк — стал краешком берега, дуновением ветра, ласковой волной.
Оказалось, это не менее приятно, чем быть человеком. И знакомо. Словно уже когда — то… Что?.. Рос в лесу? И кем был тогда? Или — чем?..
Василёк стянул свои нити в обычную — человечью — форму.
И вдруг услышал голоса…
Вийлы-сестрицы!.. Зовут его!.. Идти?.. Спрятаться?..
Не разведал ещё, можно ли тут надёжно укрыться…
Он побежал назад. Пусть видят девушки место, где нашёл в себе, то чему не учила бабуня…
Вийлы водили хоровод на берегу реки. Пели грустными голосами
— Кумушки, голубушки,
Пойдёте вы в венки,
Возьмите и меня!
Сорвёте вы по цветику,
Сорвите и мне.
Совьёте по веночку,
Свейте и мне.
Пойдёте вы на речку,
Возьмите и меня.
Бросите веночки,
Бросьте и мой.
Все венки поверх воды,
А мой потонул.
Все дружки с подружками,
А моего нет…

Пока пели, будто и не видели Василька. А замолчали — враз руки разняли и на него накинулись. Визжа, хохоча ,каждая ущипнула или ладошкой по нему шлёпнула.
Василёк не противился, — храбр с девицами не воюет.
Помчались Вийлы врассыпную — одна приотстала.
Василёк её догнал, повернул к себе. Не та была что вчера.
Прижалась к нему девушка высокой грудью, губы сладкие подставила. Потянулся Василёк обнять — не тут-то было.
Отскочила мигом, сорвала с ближайшей ветки яблоко.
Протянула:
— На! Ешь!..
Василёк яблоко в два куса умял, огрызок отбросил.
И любились они до самой последней вечерней зорьки.
А как в сон потянуло, Василёк захрапел. Храпит да сквозь веки приглядывает — что
будет. Видит — подняла вилла голову, поводила над ним, лежащим, руками, зашептала сурово — ишь она какая настоящая.
— На вечерние поляны пали синие туманы…В них снегиничи сидят — твоё сердце охладят…Будешь ты гостить у вилл, пока волком не завыл…
Вскочила, отпрыгнула, лёгкая, свежая, — не надо им, видно, отдыхать, сестрицам. Василёк хотел зарок дать, что завтра же убежит отсюда. Но не успел — сон упал на него необоримый…
На утро Василёк поспешил встреч солнцу. Миновал яблони. Миновал заросли иглун — дерева. Снова к морю вышел. Тогда и понял, что на остров попал. Как же выбраться?.. Нет у него ладьи с широким парусом. Нет лодочки самой малой. И птицей обернуться не умеет.
Загрустил Василёк — но не надолго. Не грустить после яблок здешних.
К морю повернулся. О виллах стал думать. Назад его ноги понесли
Вечером новую поймал… А на другой вечер — ещё…
А потом — ещё… Как-то так выходило, что всякий раз попадала новая вилла — сестрица.
Леля пришла к нему шестой по счёту. Догнал её Василёк, повернул к себе и вдруг понял: ни одна ему больше не нужна — только эта.
Почему предпочёл? Может, волосы у неё были чуть пышнее — не струились, а словно пенились. Может, глаза чуть больше, чем у других. Может, походкой и лицам она кого-то напоминала. Не щуку ли, дочь Тарха-водяника? Или ту девочку, что в Светлановых подземельях давала ему целебное питьё?
— С тобой хочу быть! — сказал Василёк. — С тобой одной!
— Нельзя! — она прижалась к нему и задрожала. — Сестрицы рассердятся!..
— Лелей хочу тебя звать! — Василёк целовал её губы, щёки, глаза.
— Зови! — разрешила, теснее к нему прижималась…
В этот раз — когда очнулись — Васильку спать не хотелось, а Леля не спешила уходить.
— Как же завтра? — спросил Василёк. — Сама придёшь? Али ловить?..
— Дурачок! — сказала Леля. — Поймать лишь ту можно, с которой не был ещё!
— Но я тебя хочу!
— Сестрицы рассердятся…
— Заладила…
— Да и я тебя хочу, любый… завтра, как будешь меня искать, гляди на левую щёку. Если над ней комарик вьётся — я перед тобой…
— Убежать бы отсюда! Или спрятаться — чтоб другие не нашли!
— Не скрыться тебе от нас. У тебя запах есть, а мы, сестрицы, — без запаха. Ты зеваешь, спишь, а нам этого не надо…
— С тобой хочу быть.
— Догадаешься трижды завтра, — может и буду твоей.
Не ведаю, о чём тебя сестрицы попросят. Уж ты не взыщи…

ЧИТАТЬ ПРОДОЛЖЕНИЕ > > > Глава 6