Литературный журнал
www.YoungCreat.ru

№ 10 (38) Ноябрь 2007

Сергей Смирнин (18 лет, СПб)

"ИДУЩИЕ С МЕЧАМИ"
(Фантастический роман)

Книга четвертая: "ЕДИНСТВЕННЫЙ"

ПРОДОЛЖЕНИЕ. Глава 9

Ожидание кончилось. Наступила время битвы. Битва стала неизбежностью.
Даже когда пришли сюда, даже когда выстроились, даже когда начался поединок, не все еще, возможно, считали, что будет большой бой. Сомневались, хотели надеяться, что сшибка двух охотников разрядит противостояние. Хотели верить втайне, в глубине, даже себе не признаваясь, что встретятся вожди и о чем-то договорятся. О чем-то непредставимом, но облегчительном, что не потребует всеобщей сечи, успокоит людей, позволит им разойтись мирно…
Василек понимал эти надежды. Словно слышал их, невысказанные. Ему даже казалось, что он сам, воевода, внушает их, заражает ими своих людей. Но явь не подчинялась робким мечтаниям. После убийства Зевули никаких возможностей договориться не осталось.
Тем более, что Предводитель отщепенцев своим поведением не допускал и намека на такие возможности. Он прошел по освобожденному коридору, помахивая полами плаща. Затем повелительным жестом сомкнул проход. Затем сказал что-то краткое, потрясая обнаженным мечом, как бы подкрепляя жестами свои слова.
Затем он встал перед начальным рядом воев — спиной к своим. И сделал первый шаг. И все войско — вернее, передняя его часть — дрогнула, всколыхнулась, шагнула за ним.
План Василька — такой разумный, краткий, ясный: построить три клина, разбить ими оборону, — пропал, не успев даже начать осуществляться. Ничего не оставалось другого, кроме как действовать немедленно, поневоле повторяя более решительного противника.
Василек посмотрел на Мать Многоликую — в упор, с надеждой: что скажешь? Чем приободришь?.. Ее лицо не смягчилась. Кивнула сухо: давай, мол, действуй. Может, она потому зовется многоликой, что не имеет своего лица? Пока выполняла поручение Матерей — разъясняла ему, что к чему, — была проще, понятней, приятней. Сейчас же — застыла, будто впала в спячку. И матушкины черты — любимые, знакомые, ласковые, — кажутся грубой маской, надетой чуть ли не в насмешку…
Василек отвернулся, шагнул вперед. Русиничи поспешно расступились.
Вот он — во главе. Вражье войско движется неровно: слегка загибая края и выпячивая центр. Будто никак не выберет из двух возможностей: охватить, окружить — или смять таранным налетом…
Василек поднял меч, повернулся к русиничам. Глаза, глаза.…В них надежда, вера удаль…
— За Землю! За солнце! За новую жизнь! — сказал кратко, не повышая голоса. Был уверен: и так услышат, передадут самым задним. Русиничи нестройно взгомонили, вскричали. Шум проплыл по ним, как пожар по сухому лесу.
Василек решил, что его краткость понравилась. И пошел, глядя на Предводителя отщепенцев, слушая как за спиной тяжело вышагивают русиничи.
Разве что Матери-воительницы, оставленные в запасе, могли быть недовольны его словами. Им-то бы, небось, послаще было, кабы он выкрикнул за них, за Матерей….
Эх, сейчас бы на волке верхом! Домчался бы мигом и уж давно рубился бы! А так, пехом, когда еще добредешь!..
Далеко остались волк с волчицей — у шатров. И дела им до людских забот — никакого…
Русиничи — один, другой, дюжина, две дюжины — обгоняют Василька, словно обтекают его. Как-то так получается, что, не замедляя хода, не желая прятаться ни за чьи спины, он будто бы вдвигается в свое войско, будто бы увязает в нем.
Он пробует идти быстрее, но с удивлением обнаруживает, что вперед никак не выбраться, что войско — по крайней мере в этом — непослушно ему. У войска, ставшего единым живым организмом, обнаруживается собственная воля. И она, эта воля, направлена на то, чтобы не спрятать — нет, но укрыть Василька, сохранить его не для его собственной целости, а для того, чтобы войско могло быть целостным еще какое-то время, могло существовать и действовать!
Василек вглядывается в противников и видит, — с облегчением, — что и там происходит нечто похожее. Предводитель уже не впереди, серебристые фигуры вобрали его, впитали, встали заслоном между ним и Васильком.
Две огромные людские массы сближаются. Чтобы столкнуться. Перемолоть друг дружку. Чтобы остатки одной могли посчитать себя победителями. Чтобы остатки другой — рассеянные, разбежавшиеся — могли стать побежденными.
Если взглянуть с большой высоты, две большие массы будут похожими на двух сороконожек. Или мокриц.
Так — сверху — смотрят боги. Это война, если вдуматься, — война богов. Отец Тьмы с одной стороны. Матери-Светозарыни с другой. Но и та, и другая стороны, как понял Василек, основой основ считают людей, а не свои — вышние — способности.
Вон как старательно набирал их Отец Тьмы со своих Полей Знания и Суда. Вон как прилежно их залучали Матери.
Отсюда вывод необычный и даже пугающий: боги без людей ничего не значат. Может, потому, что именно в людей боги вложили — целиком, без остатка — деятельную часть своего естества?..
Вот они встретились, две «сороконожки». Прикоснулись «усиками». То бишь, первыми мечами одного и другого войска.
Мечи тут, в Нижнеземье, не сверкают, а темновато поблескивают. Речной стрежень так проблескивает ночью, когда звезды скудны, а Луна за облаками.
Передние встали, звенят острыми лезвиями. Руки вздымаются и падают. Будто жнецы или косари собирают урожай.
Средние толпятся бестолково. Ждут своей очереди. Задние напирают, ничего не видя. Задние все еще в упоении ходьбы.
Войско размазывается, оплывает вокруг линии, на которой идет драка. Сама эта линия растягивается, удлиняется, превращаясь из не очень ровной во все более извилистую.
Василек перемещается к ней, но не так быстро, как бы хотелось. Вокруг Василька — небольшое кольцо почтительной пустоты. Мать Многоликая затерялась где-то в толчее и круговерти.
Василек наблюдает за людскими течениями. Выруливает между ними или внутри них, как верткая лодка. Красный плащ в неприятельском войске так же, как Василек, перемещается, вроде бы, беспорядочно.
Но и тот, и другой стремятся к одному — встретиться, найти друг друга. Рано или поздно это совершится. Это случится в какой-либо точке круто закипающего варева…
Перестав растекаться, войска начинают взаимно впитываться, внедряться. Линия боя утолщается, делаясь полосой. Полоса боя всасывает новых и новых воев. Она растет и становится пятном боя. Пятно увеличивается и будет увеличиваться до тех пор, пока не станет соразмерным равнине, на которой расположены войска. Тогда оно с полным основанием будет называться полем боя.
Хотя бой, как цельность, пропадает, прекращается, как только расплывается его первоначальная линия. Он распадается на множество, на великое множество единоборств. Каждый вой сражается со всеми, со всем неприятельским войском. Каждый противостоит целому вражеству.
Василек это чувствует, едва только первый враг нападает на него. Свои поначалу исчезают, словно их и нет. Чужие делаются ярче, резче. Будто их осветил дополнительный свет, исходящий из самого Василька, из его глаз.
Василек рубится с одним, увертывается от другого, толкает ногой третьего. Прорва вражьего войска нависает над ним, как те горы, сквозь которые проезжал на волке.
Внутри тяжесть, — сдавливает дыхание, стесняет сердце. Не иначе, как желание смерти — смерти для него, Василька, воеводы русиничей; желание, которым пышет нависшая громада, — проникло в него и действует отравляюще.
Василек весь — яростный протест. Его движения, его боевые навыки — протест внешний. Его жажда победы, его нетерпеливый гнев — протест внутренний, выжигающий, выталкивающий ползучую скверну.
Постепенно бой налаживается. Две вражды — Василька и всей вражьей массы — приходят в некое подвижное равновесие, настороженно признают друг дружку, допускают, что некоторое время каждая из них еще просуществует.
Чуть позже к Васильку возвращается видение своих, русиничей. Краевое зрение становится четким, широким. Васильку кажется, что он может видеть даже то, что делается за спиной.
Нет, он не один. Его люди бьются рядом. То локоть в локоть с ним, то разделенные пронырливыми серебристыми фигурами. Они успевают оглянуться между двумя ударами, успевают поддержать его своей верой и надеждой. Хотя — наоборот — он бы должен раздаривать им поддержку.
Но единственное, что он может им дать сейчас — это собственный пример, собственную неутомимость. Пока сражается он, — сражаются и они…
С какого-то мига Василек перестает ощущать свое движение. Ему представляется, что он плыл по реке против течения и вдруг понял, что легче встать на месте, врыться ступнями, а река сама принесет к нему того, кто так ему нужен.
Не он теперь набегает на очередного противника, а сами они наскакивают, их наносит своенравным течением. Что это значит, хорошо это или плохо, он даже не пытается понять. Потому что неотложно, немедленно нужно делать тяжелую работу: молотить, молотить, молотить.
Покуда в новом серебристом не перетрется какая-то нить, не сломится какой-то стрежень, не дрогнет преступная воля. Тогда враг осядет бесформенным кулем, рассыплется на мелкие крошки.
Тогда можно будет принять на меч следующего и ждать, пока истратится его дерзость, его напор. А потом, когда он подусмириться, как предыдущий, как другие до него, — снова молотить, молотить, молотить…
Двигаясь или встречая тех, кто выдвигался на него, Василек теперь успевал примечать, что творится по сторонам.
Только далеко вперед заглянуть не удавалось — перед глазами мелькали головы, руки, лезвия мечей. Все было шатким, зыбким; все застило прямую дорогу.
Но Василек верховым чутьем определял нужное направление. Между ним и Предводителем с его красным плащом и крепким шлемом словно протянулась крепкая нить. Стоило Предводителю дернуться, податься вперед или назад, как нить тоже дергалась, ослабевала или натягивалась.
Интересно бы знать, как там, на другом конце нити? Так же ли ощущает Предводитель каждое перемещение Василька?..
А по сторонам совершались единичные поражения и победы, из многократного повторения которых и складывалось то, что назовут впоследствии Великой Битвой.
Вот русинич и серебристый, сцепившись, катаются под ногами у дерущихся, хрипят, пинают друг друга коленями. Кто одолеет?..
Вот серебристый, выбив меч у русинича, колет своим острием безоружного прямо в лицо. Василек двумя сильными ударами надсекает вязкую шею — мстит за погибшего русинича. Больше нечего не успевает, потому что на самого наседают сразу трое…
Вот русинич, войдя в раж, лупит серебристого мечом по голове, держа меч почему-то плашмя. Вражья голова безвольно мотается, кособочится, с каждым ударом все глубже утапливаясь в шею.
Василек чуть-чуть призадержался. Поглядел, как разъезжаются вширь, делаются бессмысленными глаза; как лоб морщинится, будто в последнем тяжком раздумье, — уплотняется, блинчиком нависает над распухшим носом и раздувшимися губами, опадает завялым цветочным лепестком, накрывая остатки лица…
Вот оплывает серебристый, превращаясь в бесформенную груду, в кучу песка. На серебристого опирается изрубленный русинич, — умирая, хочет ускорить погибель врага, убедиться в ее неотвратимости…
Вот двое русиничей колошматят одного серебристого — спереди и сбоку. У них одинаково серьезные лица, одинаково потные лбы, одинаково приоткрытые рты, — вот-вот языки высунут от усердия…
Ну что ж, наладились так, — и пусть их. На войне как на войне.. Тем более, что отщепенец попался о-го-го какой. Косая сажень в плечах. Не пришлось бы этим двум еще и третьего кликнуть…
Чтобы не пришлось, Василек помог: окликнул серебристого и отрубил ему левую руку со щитом. Дальше сами управятся…
Вот двое серебристых, став спиной к спине, движутся то вперед, то назад в густой человечьей похлебке. К ним не подступишься, — уж больно удобно быть этаким двуликим воем в смертельной толчее. Вокруг них валятся русиничи, как подрезанные колосья…
Василек и тут помог. Метнулся к односпинному-двояколицему, отразил несколько ударов — да и надсек вдоль пояса. Покосил сросшиеся деревца…
Тяжко русиничам, тяжко.…С каждым отщепенцем надо намаяться, нарубиться, пока его рассыплешь.… Всем своим соратникам Василек хотел бы помочь. Да где ж тут успеешь…
Как там солночи да светозары?.. Василек в середке, те — с боков, отсюда не видны. Да, небось, им все же полегче. Порода их — нечеловечья. Значит, повыносливей…
Вот под ноги Васильку кидается рослый отщепенец. Василек спотыкается. Тут же несколько рук тянется — помочь, удержать.
Другого детину, ждавшего с воздетым мечом, когда упадет Василек, — опрокидывают, и он перестает быть видимым в головоломной толчее.
Что-то они все выше да выше делаются, вои серебристые! Будто срочно подрастают по чьему-то отчаянному приказу…
Глазам едко, губам — солоно от пота. Уши как пылью запорошены: устали от шума. В носу — запах гари, хотя, вроде бы, нигде ни дымка. Разве что мечи столько наискрили, — насытили воздух…
Ох, как надоели эти дубки-крепыши! Рубишь их, рубишь, а они упрямые. Упорнее прочих, какие были до того. Даже оплывая, разрушаясь, — ворохнуться норовят. И вдруг ясным становится, почему они такие неуступчивые.
Ведь нить совсем коротка стала. Василек это слышал, но отвлекали бесконечные схватки. Вот она кончилась, нить. И телохранители перебиты, — в телохранители, конечно же, берут самых рослых да самых сильных. И Василек вышел на того, к кому стремился так давно и с таким упорством…

Глава 10

Ростом он невелик, Предводитель отщепенцев. Как раз вровень с Васильком.
Хотя, если сравнивать с любым воем, Василек выше любого на голову-другую. А уж между плечами Василька пара человек встанет, не теснясь.
Плащ на нем, на Предводителе, вблизи видится багровым. Будто пропитанным свежей-свежей, дымящийся кровью.
Шлем на голове темно-неотсветчив. Как бы не из металла сделан, а из неба ночного, из бездны морской. А уж лица под шлемом и совсем не видать. Вот ведь странно: тело навязчиво-серебристое; вроде бы, и лицо должно быть таким же. Мягенько, тихохонько высвечивать должно из-под шлема свои черты…
Ан нет, куда там, ни отблеска, ни искорки…
— Славный Василек! — звучит голос Предводителя — глуховатый и, как будто, знакомый. — Давно ищу тебя!..
— Вот он я! — говорит Василек. — Ты искал — я пришел. Не бегать же от тебя!.. Они вздымают мечи в грозном приветствии. Василек замечает, что и в плечах Предводитель нисколько не уже…
Знать, битва будет на равных. Знать, биться придется долго…
Ну что ж, пусть истомленные спят вповалку, когда невмочь будет ратиться; пусть жесткая трава здешняя повянет, истопчется в пыль; пусть сам свет — медленный, реющий, — потухнет окончательно.
Им это не помешает — Васильку и Предводителю. Они схватятся, сразятся. И не кончат, не остановятся, не опустят мечей, покуда один из них не останется тут повечно.
Этот поединок — решающий. Примирения, увертки, обходной лазейки нет, и быть не может.
Только — что же решится? Судьба Круга Тьмы? Судьба войны, развязанной Матерями-изменщицами? Судьба самого Василька? Судьба Предводителя?..
Василек чувствует, что Вселенная смотрит на них. Что вокруг них — врагов смертных — изменилось время и пространство. Будто встали они на дно колодца, который пронизывает Мироздание насквозь.
Колодец не будет мешать им двигаться. Он будет сопровождать их, как сущность, сотворенная для их опеки. И множество глаз — добрых, пытливых, настороженных — приникнут или уже приникли к стенкам колодца. Чтобы видеть. Чтобы знать. Ибо для этого еще колодец и создан, чтобы Они могли созерцать.
Кто Они? Отцы Света? Или одномиряне Предводителя — в тех неведомых далях, из которых он явился?
Василек полон ликования. Этот бой важен. Это, может быть, самое важное, что ему, храбру, выпало совершить. Если бы у него было время, он бы все понял — без назойливых слов, без неуклюжих человечьих объяснений.
Теперь же только чувствует значимость, вселенскую значимость предстоящего. И некогда довслушаться, допонять. Потому что мечи уже потянулись друг к другу. Столкнулись. И почудилось Васильку, что их столкновение родило гром.
Окружающих — своего и вражьего войска — нет. Исчезли за пределами восприятия — как в начале сечи.
Только Предводитель отщепенцев перед Васильком. Только Предводитель… Он движется легко, несмотря на солидные свои объемы. Отшагивает вбок да назад — как скользит.
Меч его полетывает красиво и скупо. Вырезает узоры в плотном воздухе, видимые одному Васильку.
И поскольку Василек видит, куда узор продолжается, где незавершен, — он точно знает, в какую точку надо поставить меч в любой следующий миг.
Сейчас, в схватке, Василек вспоминает ежинов и впервые вполне понимает их. Как сладко рисовать своим телом, своей жизнью сложнейшую вязь, которая дополняла бы Вселенную, что-то говорила бы ей…
— Может…продолжим разговор?.. — спрашивает Предводитель отщепенцев.
— Почему…я знаю… твой голос? — ответно спрашивает Василек.
— Встречались… — говорит Предводитель. — И в твоем шатре. И раньше…
— Дув? — кричит Василек, не веря.
Но тут явь изменилась. Вокруг Дува, вокруг его головы, а также чуть выше и сзади, возникло желтоватое мерцание. Оно образовало, высветило как бы новое пространство, новую протяженность.
Стенки вселенского колодца на миг полыхнули оранжево и потухли.
Мерцание пронзило их, прорвало, заставило тех, высших наблюдателей отшатнуться, прикрыть глаза. Дув ничего не замечал. Он замер, словно скованный тем, что оказался за порогом нового объема. Желтоватое мерцание усилилось. Просквозилось чуть заметными искрами, летящими к Васильку, но быстро гаснущими. Не успел Василек удивиться, почему не к Дуву летят в этот раз искры, — как все исчезло.
Он оказался в большом пузыре из тумана. Стенки пузыря клубились, как тучи; курились кудрявыми дымками. Перед ним шестеро. Шесть маленьких людей в синих штанах и рубахах. У каждого — короткий мечик в руке.
— Что ты наделал! — начинает один.
— Мы хотели похитить Дува! — подхватывает второй.
— Чтобы обменять его на наших матерей! — продолжает третий.
— Ты нам помешал!
— Теперь сам отправляйся в Безвремение!
— Освободи наших матушек-вийл!..
Они начинают тускнеть — собираются исчезнуть.
— Постойте! — кричит Василек.
— Ну? — хором торопят шестеро, задерживаясь.
— Почему бы вам сейчас не похитить Дува? — спрашивает Василек и стыдится: он хотел понять их действия, но шестеро могут подумать, что он струсил, чужими руками убирает врага.
— Поздно! — частят маленькие люди.
— Он и ты — теперь неразрывны!
— До исхода битвы!
— Но тебя мы можем взять!
— И вернуть потом в тот же миг…
— Из которого взяли!.. Шестерых нет. Будто кто-то одним взмахом стер их фигуры, нарисованные на песке.
После их исчезновения пузырь вздрагивает — и падает, падает. Муть подступает к горлу Василька.
Затем его сильно встряхивает. Он кажется себе щенком, пойманным зубами большого сердитого зверя. Он висит. Вернее, продолжает падать, но так медленно, что падение почти незаметно. Он висит между двумя потолками — и над ними.
Два сильнейших, толстейших потока, окутанных пеной и брызгами, — один синий, другой — желтый — низвергаются с невообразимых высот. Шумят они так, что не только воплей своих, — даже мыслей своих не услышишь.
Василек пытается разглядеть, задрав голову, — откуда они берут начало. Но ничего там нет: ни обрывов, ни скал, ни камней, с которых срывались бы струи. Василек падает в бурю, клокотание, кипение точнехонько туда, где потоки сливаются.
Вот он вдавился в средостение, в месиво, задирая голову, нахватывая ртом воздуха, — в надежде, что воздуха хватит, хватит, пока он поймет, что к чему, и как можно выбраться.
В первый миг ему представилось, что он под водой. Едва погрузился, цвет отдельных потоков пропал, сменился другим цветом — буйной зеленью. Буйной зелень была потому, что мяла, тискала Василька, вертела в разные стороны его голову, тело, руки, ноги; шлепала, качала, кувыркала храбра.
Впрочем, она быстро успокоилась. И перестала быть похожей на воду.
Василек странным образом слился со смягченной, разбавленной зеленью. Размазался по ней. Как бы сам стал ею.
Оказалось, что разбухлое, раздобрелое тело зелени образует целый мир. Заполняет его целиком.
Сколько уже миров повидал Василек, во скольких побывал, попутешествовал. И вот теперь не просто попал еще в один мир, а сам стал этим миром.
Недолго, совсем недолго, он еще ощущал свою остаточную отдельность, остаточную отстраненность. Будь у него желание, он мог бы в эти миги напрячься и вылупить себя из притихшей зелени, как яичко из курочки. Но такого желания не было. Потому что новый мир пояснел, поярчел, просветился до самого дна. И Василек с удивлением понял, что свет исходит не столько из окружающего воздуха, сколько из него самого.
Теперь он сам был и воздухом, и светом, и всем-всем-всем. Но основная его часть все-таки оставалась наверху. Или Васильку представлялось, что она тут сосредоточена…
Истекая светом, он вдруг обнаружил, что началось еще одно важное дело. От него, от его тулова, стали останавливаться, отшелушиваться другие Васильки, нисколько не жалеющие — судя по их бодрому виду, — о том, что отделились, но и нисколько не умаляющие его самого, Василька «изначального».
Величавый дождепад из его собственных фигур длился и длился. Не было ему конца и края. Василек без волнения и страха, с непонятным для самого доброжелательным любопытством, наблюдал, как отпадают от него другие, как стремятся вниз, покачиваясь в воздухе, будто стараясь утвердиться.
Они не оглядывались, не пробовали подзадержаться, улыбнуться, кивнуть или махнуть ему, покидаемому. Возможно, они не замечали множества летящих и воображали себя единственными? Если так, значит и о нем тоже они ведать не ведали.
Сказать бы им о себе! Раскрыть бы им глаза! Пусть бы поняли, пусть бы дошло до них, что первый и единственный, настоящий и самый хороший — он, он, он! И только он!
Но Василек ведает, — хоть никто не объяснял, не растолковывал, — что ничего говорить этим, дождящимся, не будет.
Более того, ведает Василек, что ничего и никогда сказать им нельзя. Невозможно, неосуществимо, — даже если бы он, горя желанием, попытался…
Вдруг, оставаясь там, вверху, где был, он ощущает себя и тем, — одним из тех, — кто падает. Нет, никакой раздвоенности не возникает. А если и была она, то такая быстрая, что не стоило обращать на нее внимание.
Просто летящему вниз дается уверенность в том, что когда-то он сможет вернуться в вышний свет, которым он порожден. Счастьем и надеждой наполняется летящий.
Он мягко встает на тропочку, петляющую в разнотравье. И с недоумением всматривается в живую картинку, которая — помимо его воли — вспыхнула и тут же стала угасать в голове.
На той картиночке видно: одинаковые люди падают, падают, падают, встают на твердь, расходятся в разные стороны и под ногами у каждого вьется узкая тропка…
Человек трясет головой, чтоб отогнать остатки видения. Картинка гаснет. Теперь можно идти, не отвлекаясь. Он идет, внимательно глядя под ноги, осторожно ступая босыми ногами в мягкую прохладную пыль. Ему нет нужды думать о том, одет он или раздет, сыт или голоден, вооружен или нет.
Его задача: идти. Идти и дойти… Он старается, он поднимает и опускает ноги. Но движется ли он?.. Не один ли тот же изгиб выстилается под ним снова и снова?..
Странная трава свешивает на тропку свои пряди. Она и мала — и велика; и зелена — и желта; и сочна — и суха. Она есть, — и ее нет. Она словно мерцает. Словно пробивается сквозь незримую преграду. Словно хочет закрепиться, — и не может…
Пыль на тропинке тоже такова. Она пробует казаться непрерывной, постоянно существующей. Но и она — не может. Мерцает, мерцает…
Человек идет. Извивы вьются… Человек идет. Извивы вьются…
Вот и первое препятствие. Оно не показывается издалека, не дает к себе подготовиться. Оно возникает неожиданно — то ли из-под ног, то ли из воздуха.
Ноздреватая, комковатая, клейковатая масса перегораживает тропинку, выпирая влево и вправо — на траву. От массы, от ее бурых боков исходит тяжелый сытный запах.
Человек останавливается перед преградой. Человеку и в голову не приходит обойти ее по бездорожью, или перелезть через нее. Законы здешнего мира не позволяют так поступить.
Человек пробует прорыться сквозь. Работает руками до изнеможения: вырывает, выкапывает рыхлые куски, разбрасывает по сторонам. Но масса моментально восстанавливает себя. Заращивает выемки, не оставляя никакой надежды. Тогда — будто по наитию — человек вгрызается ртом, глотает, опять грызет, пережевывает, опять глотает.
Его голова входит внутрь. Затем плечи. Тело.… И вот уже только ноги видны снаружи. Подергиваются. Втягиваются… Вылезая на волю, человек тяжело переводит дух. Шагает прочь, не оглядываясь. Таковы законы здешнего мира.
Человек идет. Извивы вьются… Человек идет. Извивы вьются…
Вот и второе препятствие невдолге. Белым пухом завалило тропинку. Ослепительно-белым, легчайшим на вид. Но попробуй сквозь него пробиться. Тогда сразу ощутишь, как он плотно слежен, какая духота в нем прячется.
Раскидать руками? Липнет к рукам, набивается под ногти, превращает человека в неуклюжее подобие птицы.
Фру…Ффу.…Снова…Ффу…Ффу…Ффу…
Разбить мечом? Меч выщербливает, выметывает пушины, но они цепляются, не хотят покидать подружек. А если — подуть?.. Вот решение, вот разгадка.
Пух разлетается охотно, занимая собой весь воздух, оставляя свободной только тропинку.
Человек идет. Извивы вьются…Человек идет. Извивы вьются…
Вот и третье…Что это?.. Препятствие?.. Но какое же это препятствие!..
Скопище бабочек… Скопище нежнейших трепетаний и тончайших переливов цвета.
Крохотные тельца почти не видны. Но крылья, крылья, — белые и желтые, голубые и красные, крапчатые и переливчатые, — крылья повсюду. Когда они замирают, — сложенные, прижатые одно к другому, — легковесная преграда словно бы исчезает. Когда они шевелятся, — тогда, как бы язычки пламени реют перед человеком.
Он не знает, как поступить. Нет, знает, но не желает делать то, что предписывают законы этого мира. Он пробует обойти бабочек. Идет вправо. Ему кажется, что трава стремительно стелется ему под ноги.
Цветастое скопище не кончается. Тогда он бросается бегом. Еще усилие. Еще. Он обогнет. Он преодолеет.
Наваждение исчезает. Он видит, что остался на том же месте, с которого начал свой шаг и бег. Тогда решает по-другому. Он перепрыгнет. Он перебросит себя над этой хрупкой красотой. Нельзя обогнуть. Нельзя перелезть. Но ведь перепрыгнуть — не значит перелезть.
Он разбегается. Отталкивается. И всей тяжестью, обеими ногами, попадет в гущу переливчатого дрожания.
Слышен сухой треск. Он такой сильный. Его так много. Он заставляет человека корежится от отвращения. От сладостного отвращения… И будто в подарок, в награду за послушание, он понимает, что путь окончен. Что им, человеком, его руками и ногами сделано то, что должно быть сделано…
Тут он видит нечто ошеломляющее. Пьянящие песни сумасшедших линий, каждая из которых и множественна и единственна; густо — и яркоцветие перекрученных, перепутанных плоскостей между ними. Похожих на лепестки… И…вновь Василек ощущает себя наверху.
Дождепад других Васильков, исходящих из него, продолжается. А над ним, далеко-далеко над ним, по дымчато-зеленому куполу струятся и струятся два потока: первый видится черным, второй — ярко-изумрудным.

Глава 11

— Может…продолжим…разговор?... — спрашивает Предводитель отщепенцев.
— Почему…я знаю…твой голос?.. — ответно спрашивает Василек.
— Встречались… — говорит Предводитель. — И в твоем шатре.…И раньше…
— Дув? — кричит Василек, не веря…
И вспоминает, успевая отражать удары, что это уже было. Что шестеро маленьких обещали вернуть его в тот миг, из которого взяли.
А вернули чуть пораньше. Не дали ему даже начать дело, о котором сами просили.
Значит, что-то у них не в порядке. Значит, они появятся снова и объяснят. Значит, нечего сейчас об этом думать… Как хорошо, что предметы постоянны, что они — длятся, не мерцают раздражающе!..
— Да…, я Дув! — говорит Предводитель отщепенцев. — Ты...нужен…мне! Я должен…занять… твое место!..
— Пожалуй! — предлагает Василек и, переходя по кругу, меняется с Дувом местами.
— Шутишь?.. — говорит Дув. — Значит…, веришь… в свои силы!..
Битва продолжается. Мечи звенят, танцуют. Следы их танцев впечатываются, врезаются в воздух в виде замысловатых узоров.
— Ты единственный!.. — говорит Дув, и Василька поражает правда его слов. Поражает воспоминание: недавно он или слышал про свою неповторимость, или ее испытывал.
И еще: в голосе Дува как будто бы горечь, досада, зависть?..
— В тысячах…миров…ты есть… — продолжает Дув. — Все… возможности…твоей…жизни… исчерпаны… во Вселенной.… И каждая… возможность… отбрасывает… нетленный… луч…, кончаясь.… И есть… место…, где лучи… пересекутся.… И в том… месте… родится… единственный… Он свободен… от власти… Времени… Он выбирает…. плоть… или бесплотность… Он созидает… миры…, если… захочет.… Ибо его… воля… — Творящая Воля…
Дув рычит, словно жалея о сказанном.
— Что? — кричит Василек, не в силах сдержаться. — Так я…, по-твоему…, бог?..
Дув бросает щит Васильку под ноги. Василек едва успевает увернуться.
— Не ты…бог!.. — рычит. — Я…должен быть… богом!..
Он срывает освободившейся рукой шлем, и Василек видит страшное старческое лицо. Теперь ему понятно, почему Дув так долго и так тщательно его скрывал.
Это лицо человека, но человека необыкновенного. Оно изрыто глубокими бороздами, выстланными комками свалянной паутины. В глазах сразу вслед за внешней выпуклостью. — непробиваемые серые брони. Редкие пряди белых волос упрямо торчат, не примятые, — как осенняя трава, сожженная долгим внутренним жаром. Верхняя губа приподнята, будто у хищника перед прыжком. Зубы — желтые, крепкие, — выпирают, словно не воздух, а некую летучую мощь выдыхают этот рот. Под нижний губой, вывернутый наружу, как жадное щупальце, топорщится частокол острых черных волосинок. Подбородок выступает двумя крепкими шишками, разделенными кожной канавкой. Нос — широкий, но с прямой ровной спинкой, — словно стремится навстречу подбородку. Надеется когда-нибудь образовать единое с подбородком кольцо. Маленькие, плоские уши почти вобраны в голову, — им интереснее слушать то, что внутри, а не то, что снаружи. Выпуклый лоб висит сверху, как яйцо, из которого должен вылезти невиданный цыпленок. Хотя, вряд ли он вылезет, яйцо надтреснуто, надбито…
Василек не может сказать, почему лицо Дува кажется страшным, — ничего несомненно отталкивающего в нем нет. В нем присутствует, спрятанное за явным, — что-то неуловимое, магическое.
Дув бьет шлемом — в шею. Да так, что у Василька темнеет в глазах, и он едва успевает отразить последующий удар мечом.
Рисунок боя нарушается. Бой становится более неожиданным, более опасным. Василек уже не предвидит, куда нацелен следующий взмах, куда подставить свой меч. Вероятно, это происходит потому, что шум сражающихся войск прорывается в отъединенность двух воевод. Лавина криков, лязгов, шлепков, ударов, стонов… К тому же — лавина запахов: крови, пота, пыли, травы…
Воздух нагрет разгоряченными телами живых; мертвые тоже отдают ему свое тепло. Он сушит нос и рот, он царапает глотку невесть откуда взятыми остриями.
— Как…ты можешь…стать…мной?… — кричит Василек.
Теперь спокойно не скажешь, — приходится докрикиваться. Да еще приходится дополнительно напрягаться, пытаясь восстановить прежнее восприятие боя.
— Убив тебя!.. кричит Дув. — Давно искал… Жизнь свою…отдал… Был во многих…мирах…Видел…твои следы…Вы идете…с мечами…Вы сеете…смерть… Я изменю…твой народ…, когда стану... тобой… Я займу… твое место!..
Ах, сколько их было, вспоминает Василек, желающих изменить его народ. Его добрых и ленивых, терпеливых и могучих русиничей. Тугарин хотел…Его, Василька, брат пропащий… Да и сам Василек тоже.. Да и другие после него, — о ком думать неохота… Нет, никого он больше не допустит. Пусть народ оставят в покое, пусть народ сам идет к тому, что ему нужно.
Может быть, задача храбра в том и есть: не от внешних врагов защищать своих, а от «своих» же — от собственных «благодетелей»? Эта мысль важна. Василек принимает ее в сердце. Он останется храбром. Но не таким, как раньше. Нет, храбром в новом, сейчас найденном, понимании…
— Убей меня!.. Попробуй!.. — кричит Василек. Дув глядит удивленно. Что-то непонятное слышит в его крике. Ближние русиничи подхватывают крик Василька, — разбрасывают его по войску. Они тоже почуяли в нем что-то свежее. Дув работает мечом вдвое яростней. Дув пробует снова ударить Василька шлемом.
Василек выбивает шлем из его руки, и тот, как отрубленная голова, падает в метущуюся людскую гущу.
— Ты слеп!.. — кричит Дув. — Матери…предали…тебя!.. Они обещали…позвать тебя… и отдать…на расправу…, если я… откажусь…от захвата…Мельницы!..
Вот как? Василек на миг опешил. Но Дув не успел воспользоваться, — даже не заметил. Потому что Василек подумал о коварстве врага. О том, как тот стравливал Матерей и Отца Тьмы.
О рассказе Матери Многоликой подумал Василек и впервые пожалел, что ее — с ее невозмутимостью — нет рядом.
Подумал о том, что делать теперь ему надо обратное тому, что делал на Земле.
На Земле он старался ниспровергнуть, поломать существующий порядок. Здесь — пытается порядок восстановить. Но если быть последовательным, помогать он должен скорее Отцу Тьмы, чем Матерям. Отец Тьмы, от рождения — бог земных глубин. Он владел Кругом Тьмы и Мельницей, пока не появился Предводитель и не стал мутить воду. Затем Отец Тьмы попросил помощи у Матерей, и все усложнилось…
Как же быть ему, Васильку, храбру, обладателю творящей воли? Помогать Матерям до конца? Тем самым обречь Отца Тьмы на изгнание? Может быть, даже на гибель?
Или безоговорочно восстановить Отца Тьмы в его потесненных правах? Но при этом обижены будут Матери, которые призвали его, Василька…
Навет ли выкрикивал Дув недавно? А ну как он правду выдал? А ну как Матери пользуются Васильком для своей сложной игры?
Им ведь удобно с любой стороны. Если Дув уберет Василька: ты просил его отдать, — мы его отдали; будь нашим союзником против Отца Тьмы.
Если Василек уберет Дува: мы просили — ты помог; а теперь будь свободен, и до свидания. Или: просим еще — будь нашим союзником против Отца Тьмы…
Что подсказало бы Васильку прежнее понимание роли храбра? Ну конечно, идти с Матерями, — поскольку среди них — его матушка.
Ныне он склонен решить по-другому. Он довоюет с Дувом. Неизвестно, чем эта война кончится. У Дува тьмители в запасе. И колдовство, в котором он искусник…
Но если Василек останется жив? Что тогда? Объединить отщепенцев и русиничей? Выступить и против Матерей, и против Отца тьмы? Захватить власть?
Нет и еще раз — нет.
Отправить войска на Мельницу — первое. Чтобы ни одного воя тут не было. Вернуться к началу — второе. То есть, оставить Отца Тьмы и трех Матерей-Светозарынь. Взамен тех, что погибли. Пусть сами договорятся, как быть дальше. Уйти самому — третье… Разумнее придумать едва ли возможно…
Василек почувствовал легкость в руках и ногах. Будто их изнутри продуло-просвежило прохладным ветерком.
Рисунок боя сам собой восстановился. Узоры в воздухе были сложны и красивы. Василек знал, куда и как их продолжить. Грохот битвы не перестал быть слышным. Но больше не мешал Васильку. Падали русиничи. Падали — реже — серебристые. Тошный запах крови насытил, утяжелил воздух.
Василек вдыхал, и ему казалось, что кровь сгущается, струится по глотке, тяжелым уровнем накапливается в желудке. Василек решал, как ему взять верх над Предводителем отщепенцев. Его сила и сила Дува равны. Это понято, это проверено и тем, и другим. Значит, нужно пускать в ход то, что в запасе? Не рано ли? Если враг не введет свои сбереженные мощности и перемелет то, что бросит на поле. Василек…
Нет, не рано! Василек увидел: Дув что-то шепчет. Может, и не шепчет: говорит. Но видны только движения губ, слов не услышишь.
Колдун проклятый! Опередил! Приготовил что-то на сладкое.
— Зови Матерей! — приказал Василек ближайшему русиничу, не боясь, что Дув услышит.
Русинич кивнул, оттолкнул ногой серебристого, с которым бился, и шмыгнул в толпу, скрылся с глаз.
— Бойся меня, Василек!.. — закричал Дув. — Бойся меня убить!..
— Не боюсь тебя! — ответил Василек. — Сам полягу…, а тебя…уничтожу!..
— Если ты убьешь меня.., ты займешь…мое место… в том мире…, из какого…я пришел!.. Ты станешь мной…, чтобы дожить мою жизнь!..
— Как бы ни было, ты умрешь, Дув!.. Чтобы мир вернулся!.. Чтобы все… было.. как прежде!..
Тут раздались крики в том и другом войске. Это подошли подкрепления, вселив в воюющих новые надежды.
Плоские тела тьмаков. Полукружения тьмансов. Бугры тьмителей…
Редкая цепь Матерей. Светозарыни высоки, стройны, выглядят чересчур тонкими…
Так и встали — в стороне от людей — нечеловеческие силы. Так и сразились, не вмешиваясь.
Василек повернулся, чтобы видеть их, — за Дувом, за серебристыми.
В этот раз вражины нападали не поочередно, как некогда на Василька. Нет, в бой устремились все сразу: и тьмаки, и тьмансы, и тьмители.
Черные озера встали на дыбы… Полукружия развязались, — превратились в плечи… Бугры надвинулись, извергая содержимое своего нутра…
В какой-то миг, Васильком не уловленный, Матери объединились. Они не двинулись. Не потеснились, чтобы быть плечом к плечу. Не подали друг дружке руки… Их объединил звук. Слово, протяжно пропетое на непонятном Васильку языке.
Грусть — первое, что воспринял Василек. И она ударила его в сердце, заставила горько пожалеть о его, храбра, неразумности, о множестве утраченных возможностей… К слову прибавилось другое слово, пропетое не менее протяжно. И еще одно слово. Из этих слов составился единый напев — странный, тягучий, не имеющий конца; просто-напросто не могущий кончится.
Великая надежда и великое единство — второе, что воспринял Василек после грусти. Надежда на то, что есть еще пути примирения с окружающей явью; надо их искать, надо их искать, и они найдутся.
Единство же укорило: ты — частица моя, как же ты можешь ссориться с другими частицами… Напев погромчел, порастекся от цепи Матерей, будто паводок. Напев занял место между силами, готовыми столкнуться.
Василек не знал, что там услышали вражины. Но, видать, что-то услышали, перевели в свои понятия. Потому что замерли, как усовестились. И даже, вроде, попятились. О нападении забыли.
Общее обнаружилась в них, — в черных озерах, в плетях — полукружиях, в буграх чадящих. Напев проявил их общее. Будто были они чем-то добрым, что разделили, разобрали на части, а части на смех превратили в злобные уродины…
Окрепший напев звучит и звучит. И пока он длится, все, кто есть на поле, — частицы Великого единства. А в черных нелюдях еще и что-то дополнительное общее…
По русиничам и их серебристым врагам тоже проходят волны тишины. Сначала люди вздрагивают, пытаются оглянуться, не прекращая драки. Затем руки их вялеют, слабее машут мечами, неохотнее. Затем озадаченная неподвижность; вои стоят, боясь глянуть друг на друга, сжимая оружейные рукояти. Только вокруг Василька и Дува — да и то совсем рядом с ними, — бой кипит безостановочно. Ибо здесь, где воеводы, — сердце сражения… Но вот напев смолкает. Матери сами его прекращают. Взмахивают мечами все разом, будто перерубают то невидимое, что связывало их.
Битва расширяется. От Василька с Дувом доходит до замолкших окраин, снова взбудораживает их.
И перекидывается на Матерей. Они, стоя широко, свободно, чтобы не мешать друг дружке, принимают на мечи первых противников.
Тьмаки, тьмансы, тьмители поначалу пробуют нападать скопом. Но из этого выходят лишь толкотня, мешанина и потери для них. Мечи Матерей сверкают, — они какой-то иной природы, чем прочие — людские — мечики.
Василек, проверяя, взглядывает на свое лезвие. Нет, от здешнего неразлетного света не рассверкаешься.
Матери разят, но их боевая работа совсем не похожа на то, что делают простые вои. Мечи Матерей не стремятся ударить, рассечь, — они выстраивают возле врага, вокруг него сложнейшие фигуры.
Людские руки не могли бы двигаться с такой быстротой: кажется, не успеет померкнуть блик, отметивший одно движение, как возле составилось, нарисовалось множество других бликов. Тут и крестообразные взмахи, и косые восходящие да нисходящие, и круговые, и волнистые…
С тьмаками да тьмансами, как примечает Василек, Матерям справиться попроще. Успей только быстрей нападающего. Начерти то ли перед ним, то ли прямо на нем свои магические знаки.
А вот с тьмителями — трудно. Как тут не вспомнить себя и дорогу в город Матерей. Ему-то, Васильку, тьмитель явно пришелся не по зубам…
Матерям же, победы ради, нужно заключить смертоносную тушу во что-то сверхсложное, похожее на уступчатую пирамиду, пронизанную вложенными друг в друга шарами. На свежий глаз и ничем не отвлеченную голову Василек бы еще мог воспринять эту домовину для тьмителя.
Может быть, даже попытался бы воспроизвести ее очертания своим лезвием. Но сейчас, в долгом бою, мельком взглядывая на Дува, — никак, невозможно…
Свои узоры, вытканные мечом, что недавно казались такими сложными и совершенными, теперь — как младенческий лепет перед речью мужа…
Даже Матери — даже они! — не каждый раз успевают…оборониться… Вот одна погибла: поглощена, проглочена лопнувшим холмом, кем-то из них же, Матерей, сотворенным. Вот другая — не дописав, не дочертив, — поникла, растворяясь в ледяной тьме…
В промежутках между ударами Василек оценивает бой. Видит, что нелюди перестроились. От нападения скопом отказались.
Тьмаки и тьмансы оттянулись назад. Пропустили тьмителей — как самых губительных, самых опасных… Вот еще одна падает с поднятым мечом. Словно выросла довысока-высока в предсмертный миг…
— Зови солночей да светозаров! — кричит Василек ближайшему
русиничу. — Пускай помогут Матерям!.. Посланец кивает, ящеркой юркает в толпу.

Глава 12

Но тут явь изменилась. Возле Дува возникло знакомое желтоватое мерцание. Оно высветило новый объем вокруг головы Предводителя отщепенцев, а также чуть выше и сзади. Дув ничего не замечал. Он замер, словно скованный тем, что оказался за порогом нового пространства…
Василек же вновь ощутил себя наверху…Дождепад других Васильков, исходящих из него, продолжается. А еще выше над ним, далеко-далеко над ним, по дымчато-зеленому куполу струятся и струятся два потока: первый видится черным, второй — ярко-изумрудным. И стремительно опускался. И путешествовал внизу. Он уже был здесь. Прогрызался сквозь одну преграду, раздувал другую. И третью… Нет, про третью не надо.
Едва припомнилось, что было, — и вот уже дождепад подобных ему вызывает сочувствие. Василек словно бы тянется к ним. Словно бы хочет послать им свое прощальное напутствие. И вдруг, оставаясь вверху, где был, он ощущает себя и тем, — одним из тех, — кто падает.
Счастьем и надеждой наполняется летящий. Воздух ласкает его. И свет, который летит вместе с ним, тоже ласков к нему. Он мягко встает на тропочку, петляющую в разнотравье. Идет, внимательно глядя перед собой, осторожно ступая босыми ногами в мягкую прохладную пыль. Странная трава свешивает на извилистую тропку свои пряди. И пыль тоже странна. Та и другая словно мерцают. Словно не могут быть непрерывными.
Человек идет. Извивы вьются… Человек идет. Извивы вьются…
Вот и первое препятствие.
Отвратительные букашки — красные, плоские, сальные, с шестью бахромчатыми лапками. Копошатся перед ним. Заполнили тропку. Победительно — важны. Спесиво неторопливы. Человек пробует раздавить их ногой. Но от первых же раздавленных в ноздри шибает невыносимым зловонием, вызывающим рвоту. Когда рвота проходит, человек пытается разгрести руками мелких тварей. Они с готовностью забираются на него. И человек понимает, что нужно сделать. Законы здешнего мира неслышно диктуют.
Он становится на четвереньки. Пригибает голову к самой тропинке, — так, что волосы окунаются в пыль. Полчища букашек ползут по нему. По голове. По шее. По спине. По ногам… Почесаться бы. Встряхнуться. Нельзя… Они тяжелы — даром, что еле видимы. Они заставляют спину закаменеть и заныть нехорошей старческой болью. Похоже, они остановились на нем…Нет, снова шелестят… Скорее бы… Скорей бы… Тонкий противный душок их сопровождает. Как бы намек на то зловоние, какое в них заключено.
Человек слышит его, и от отвращения человеку хочется извиваться. И скрестись, скрестись, скрестись… Когда мерзкие твари проходят, человек встает, и колени его дрожат.
Путь перед ним свободен.
Человек идет, извивы вьются…Человек идет, извивы вьются…
Вот и второе препятствие. Змея. Головка маленькая, плоская. Глазки — угольки. Из пасти выметывается раздвоенный язычок. На черных боках словно бы непонятные письмена вышиты. Она остановилась. Прошипела что-то. Путник не понял.
Тогда змея принялась дуться. Распухла, стала похожей на бревно. Что говорит здравый смысл? Надо бежать! Что говорят законы этого мира? Стой где стоишь!
Змея подползла. Ткнулась головой — пропусти. Человек напрягся. Не шелохнулся.
Змея посильнее ударила. Человек покрылся потом. Не шелохнулся. Змея разъярилась, принялась долбить стоящего, кусать его. Пропусти! Пропусти! Пропусти! Человек смотрел на кровь, робко выступившую из отравленных ран. Не шевелился. Только подался навстречу тычкам.
Тогда змея опять что-то прошипела. И распалась на множество мелких змей, — таких, какой была сама — при встрече. Змеиная стая вздернула головки — на разную высоту — и кинулась на стойкого. Ранки на нем закраснели — будто дождем их повыбило. Человек не отступил. Потом качнулся. И упал на змей. Словно хотел их придавить своим сильным телом. Тут же тропка очистилась. Никого на ней нет.
Почва снова под ногами.
Человек идет, извивы вьются…Человек идет, извивы вьются…
Сколько так прошагал — разве скажешь.
Вот и третье препятствие.
На этот раз — яма. Она глубока — выше роста. Дно вязкое. Неряшливо лохматятся сырые комья. Страхом веет от нее. Человек попятился. Глянул вправо, влево. Запрета не было. Законы этого мира допускали обход. Но нужно… Да, нужно проложить новую тропку.
Человек нагибается, вырывает траву. До последней былинки. До голой почвы. Только по голой почве можно сделать шаг в сторону. Он обойдет, обойдет… Он не сдастся… Трава жестка. Режет пальцы. Едкий прах лезет в нос и в горло. Приходится опуститься на одно колено. Так удобнее. Затем на оба. Он ползет на четвереньках. Получается быстрее: не надо разгибаться и передыхать. Вот и конец дела. Новая тропка почти влилась в старую. Еще чуть-чуть.
Лихорадка в изрезанных пальцах. Он сделал обход… Он сделал… Пальцы врывают последнюю травинку. И проваливаются… В яму…. Та ли старая сюда перепрыгнула. Или новая только что возникла. Пойди разбери… Дно вязкое. Неряшливо лохматятся сырые комья. Человек устал. Он понимает: другого не дано. Клонится головой вперед и вниз. Подталкивает руками и ногами непослушное тело. Падает. Мир тошнотворно вывертывается. Человек встает на ноги.
Он видит нечто ошеломляющее. Пьянящие песни сумасшедших линий, каждая из которых и множественна и единственна; густо — и яркоцветие перекрученных, перепутанных плоскостей между ними, похожих на лепестки…
Что это? Неужели — существо? Хочется подойти поближе. Человек делает шаг. И… вновь Василек ощущает себя наверху.
Да-да, еще выше, над ним, по-прежнему струятся и струятся два потока. Да-да, дождепад других Васильков по-прежнему продолжается.
Василек, не задерживаясь, вновь посылает себя туда — в одного из падающих… Внизу человек встает на ноги. Перед ним извилистая тропка среди разнотравья.
И тут же — первое препятствие.
Огромный зверь, вроде бы муравей. Размером с человека. Твердый панцирь надежно его прикрыл. Твердые челюсти щелкают, угрожая: разрежу, раздеру.
Что делать? Законы этого мира шепчут: сражаться. Человек вынимает меч. Но зверь при первом же наскоке перекусывает лезвие.
Легко, словно травинку. Тогда человек бросается на него с кулаками. Главное — броситься Главное — биться.
Отвратительная морда надвинулась. Кромсает человека. Больно. Тяжко. Но под кулаками броня мягчеет. Мягчеет с каждым ударом. Вот он открыл броню. Что-то жидкое хлынуло. И… человек снова стоит на извилистой тропке среди разнотравья.
И сразу — второе препятствие.
Черный жеребец перегородил путь. Задом повернулся. Хлещет жестким хвостом. Косится злым глазом. Главное — броситься. Человек нападает с мечом. Норовит рассечь сухожилия на крепких ногах. Жеребец лягает. Широкое неподвижное копыто приходится человеку прямо в лоб. Кость хрустит. Трескается. Человек падает…Когда он встает, перед ним — извилистая тропка среди разнотравья.
И сразу — третье препятствие.
Чудище со множеством голов на длинных шеях. Все головы уродливы: бородавчаты, слюнявы да клыкасты. Все хотят сожрать человека. Трудно, небось, поделить им будет одного на такую ораву. Человек нападает с мечом. Ближняя голова кусает и проходит сквозь него, обдав жарким дыханием. За ней — другие головы, с быстротой и ожесточением сменяющие друг дружку. Последняя больше других. И зубастей. Человек, истекая кровью, рубит ее, тычет в нее острием. Длинные зубы впиваются в него, рвут плоть, дробят кости. Человек сгибается. И голова, рыча, давясь, разевает пасть пошире. Она подбирает человека, помогая себе языкам. Она обволакивает человека слюной. Проглатывает… Мир вывертывается тошнотворно. Человек встает на ноги.
Он видит нечто ошеломляющее. Пьянящие песни сумасшедших линий, каждая из которых и множественна и единственна; густо — и яркоцветие перекрученных, перепутанных плоскостей между ними, похожих на лепестки…
Что это?...Неужели — существо?..
Человек подходит поближе…
Желтоватое мерцание вдруг окутало его голову. Внутри мерцания образовался новый объем. Внутри объема появились шестеро маленьких в синих штанах и рубахах.
Они как-то странно уставились. Переглянулись. Хмыкнули.
— Это его отблеск! — произнес один.
— Ладно! — сказал второй. — Нам некогда!
— Надо торопиться! — сказал третий.
— Слушай! — сказал четвертый. — Мы назовем тебе тайное имя!
— Когда будет нужно, — сказал пятый, — шепнешь его тихо.
— Тихо-тихо и в самое ухо! — сказал последний.
Шестеро встали в очередь. Каждый, шагнув, нагибался к человеку и произносил чуть слышно часть потаенного имени. Вымолвив свое, исчезал, давая место следующему.
Едва кончили, объем вокруг головы исчез, и мерцание погасло.
Человек попробовал мысленно сложить одно слово из того, что сообщили. И содрогнулся — такое длинное, неудобное, некрасивое буквосочетание получилось. Ему захотелось поговорить с теми, что появлялись, повыспросить их.
— Эй, вы! — позвал он беспомощно, — Эй, вы!..
Тут Василек — далеко-далеко вверху — испытал страстное нетерпение. Подтолкнуть! Ускорить! Он-то знает, что нужно! Он — храбр, Единственный! Он и должен быть там — целиком, без остатка…
Он стал собирать себя: нить за нитью вытягивать из окружающего. Все взять. Все, что вплелось в это зеленое: воздух — не воздух, воду — не воду.
Свести в один кулак. Бросить вниз. Тому, неторопливому, в поддержку.
Добиться чего просили шестеро. Уйти отсюда навсегда. Здесь человеку не место. Здесь человеку плохо. Но никак, никак, никак не выходило до конца. Мир немного поддавался: ровно настолько, чтобы вселить надежду. А затем уплотнялся, противился. Выталкивал волю Василька, будто поплавок.
В тех же местах, из которых у Василька получилось уйти, возникали цепочки грязно-серых пузырей. Пузыри высасывали из мира ясность, вокруг них расползалась бесформенная противная муть.
Мир портился, плесневел там, где Василек его покинул. Желание уйти вниз не могло ускорить. Оно могло только все испортить, погубить.
Василек отказался от своего желания: снова расслабился, как бы обволок собой мир, пронизал его в каждой точке, восстановил его цельность и чистоту…
Опять почувствовал себя в том человеке — в том, нижнем, который остановился… Перед чем? Нет, он почувствовал себя тем человеком, и человек остановился… Перед чем же?..
Человек встал перед ошеломляющим, непонятным, густоцветным и яркоцветным, и сумасшедшие линии пьянили, кружили голову, и перепутанные плоскости извивались, перекручивались…
Человек смотрел, и ему казалось: вот там его мысли, колышутся морскими волнами, отражая радужное семицветье того, что рядом; вот там его прошлое клубится подобно бело-красным облакам; вот там висят его ошибки, заблуждения, как сине-фиолетовые смерчи; вот там плавно изгибаются недлинным рядком его дела, — ах, сколько лепестков! Ах, какие вырезы и зубцы! Ах, какие шпорцы и пестики!..
— Кто ты? — послышался вопрос.
— Я пришел за вийлами! — сказал человек. Он знал: именно так надо сказать. — А ты кто? Покажись!..
— Я — Неназываемый! — ответили человеку. — Я перед тобой!..
Так значит все это — существо? Все это ошеломляющее, непонятное, пьянящее…
— Где вийлы? — крикнул человек. Он мог бы сказать негромко, и был бы услышан. Подвело внезапное волнение.
— Здесь! У меня!.. Что-то дрогнуло. Цветовая рябь мазнула по глазам. Разошлись какие-то занавесы. Человек увидел: на чем-то тончайшем (не на уплотнениях ли воздуха?) лежат и сладко спят шесть красавиц.
Видение мелькнуло меньше, чем на миг. И снова завесы сдвинулись.
— Ты отдашь их? — спросил человек.
— Назови мое имя! — сказал голос.
— Подставь ухо!..
Человек подошел совсем вплотную Ничего теперь не видел, кроме разноцветных сполохов. Покачивался. Упасть бы туда.… Заснуть бы так же… Что-то спустилось к нему. Что-то его накрыло. Щекочущее — струистое. Красивое, как павлиний хвост.
— Говори! — потребовал голос.
Щекочущее ткнулось ему в губы.
Человек слог за слогом старательно произнес то, что ему передали
шестеро.
Но сам не услышал себя, — словно слова его были водой, вылитой в сухой песок. Хотя тот, другой, Неназываемый, — где бы он ни был, — наверное, слышал.
Потому что он засмеялся, — как бы даже с удовольствием. Сполохи полыхнули бешеным, но приятным для глаз пересверком. Человек почувствовал, как неведомая сила мягко швырнула его вверх.
— Они свободны!.. — донесся до него замирающий голос.

Глава 13

Солночи да светояры помогли Матерям. Пока они дрались на обочинах войска русиничей, они действовали как люди.
Когда же Василек позвал их выступить против тьмителей, они показывали, что являются пусть и младшими, но все-таки духами.
Василек тревожно посматривал — за Дува, за его меч. Он увидел, как солночи, подошедшие первыми, вступили в бой.
Солночи напоминали — повадками, подвижностью — тех шестерых, маленьких. Перемещались так легко и ловко, словно перепархивали на невидимых крыльях.
Василек ждал, что они вот-вот и впрямь начнут разить сверху. Но они оставались на ногах. Изменялись только их мечи. Солночи так быстро ими махали, что, начиная с какого-то мига, лезвия делались невидимы. А из рукоятей вырастали два новых острия: одно черное, другое белое.
Острия чередовались, давая возможность разить непрерывно, не теряя времени на замах.
Когда солночь ударял сверху, лезвие было белым. Когда ударял снизу, лезвие становилось черным. Так поначалу казалось Васильку.
Потом Василек понял, что все наоборот. Не от ударов зависели мечи, а от мечей зависели удары.
Меч словно подсказывал солночу, как бить. Словно направлял солноча, подталкивал. То или другое лезвие, выскакивая вперед, приказывало: бей вот так.
Белым, черным.…Сверху, снизу.…Сверху, сверху, сверху.… Снизу, сверху, снизу…
Вой-солночь должен был улавливать сложное чередование лезвий и послушно следовать за ним.
Удары белого острия, по-видимому, не отличались от обычных человеческих. А если отличия и были, Василек их с такого расстояния не улавливал.
Удары «черные» были более чувствительными. Они заставляли тьмителей дергаться, вспарывали крутые бока, исторгали из отверстых ран тягуче выбухающую массу…
Светояры подоспели чуть позже солночей и также с ходу вступили в бой. Их принадлежность к духам была заметнее, чем у солночей, — скорее обнаруживалась.
Они истекали светом. Свет был их сутью, их силой, их нападением и защитой. В Городе Матерей Василек этого не приметил, да много ли там на них и глядел-то. Но здесь, на поле боя, это бросалось в глаза.
Свет не сверкал, не слепил, — исходил тонкими лучиками-нитками из глаз, из пальцев. Да и острие меча у светояров было обведено такой же нитью.
Тьмителя, на которого нападали светояры, вмиг утыкивало яркими пятнышками, — будто на нем выступала сыпь от внезапной болезни.
Тьмитель корчился, — видать, «болезнь» припекала. Пятнышки сдвигались, оставляя за собой серые, будто напыленные рубцы. Рубцы безобидными не были — перекашивали тьмителя, мешали двигаться, уродовали его соразмерную огромность.
В местах пересечения рубцов образовывали дыры, из которых перло тягучее, уже знакомое Васильку, выбухание.
Если же рубец приходился на рубец, тьмителю, вроде бы, приходилось особенно плохо. Он лопался с треском, будто ломалась вековое дерево. Из раны клубились то ли клочья тьмы, то ли завитки дыма. Тьмитель валился на поврежденный бок, чтобы, прижав его к почве, помочь ему склеиться, восстановиться.
Матери-воительницы, светояры да солночи в таких случаях очищали место, давая упасть исполину…
Битва разлилась — расходилась, и теперь уже не поле битвы — море битвы вольно бурлило перед Васильком.
Кто кого одолевал, одолевал ли вообще кто-то кого-то, наметился ли на чьей-то стороне перевес, — было непонятно, поскольку Василек сам участвовал в схватке.
Возможно, отойди он подальше да заберись на возвышенность, подобную высотой тьмителю, ему бы что-нибудь стало ясным.
Но сейчас то его теснили, то он теснил. То ему кричали что-то с одного бока, то — с другого; вероятно, что-то не менее важное. То он защищал соседа-русинича. То какой-то обалделый серебристый наталкивался — и таращился изумленно, и щерился, позабыв, что надо рубить.
Время от времени Дув начинал выкрикивать что-то обличительное, злое. Голос его отскакивал от Василька и впитывался в общий шум, поскольку Василек решил, что голос врага — тоже разновидность оружия, и до себя его допускать нельзя…
Внимание — почти целиком — уходило на битву с Дувом. Остаток внимания тратился на отслеживание того, что делается у Матерей…
Битва разлилась — расходилась. Лихие русиничи просочились даже за тьмителей и там — ватагой — напали на тьмаков и тьмансов.
То место, где они воевали, обозначались кратко возгорающими столбами света, — гибли тьмаки. Примерно там же изредка словно бы разлохмаченные галки взмывали в воздух. Василек решил, что это ватажники — удальцы разметывают отрубки тьмансов.
— Быть вам битыми! — закричал Василек Дуву в лицо, обрадованный молодецкой выходкой своих.
Дув завертел головой по-птичьи: что-то почувствовал, что-то захотел разнюхать.
Не успел Василек понять и приготовиться, как Дув покаркал-проскрипел громкую невнятицу. И не простую, видать, — колдовскую.
Потому что превратился, перестал быть собой. А может, наоборот, ближе к себе настоящему стал. Василек же не знает — не ведает, какой он на самом деле.
Окружающие сражались, как ни в чем не бывало. Василек — за долю мига — успел подумать, что, наверное, только для него одного Дув потерял человечий облик. Крепкокожистый, длиннолапый да длинномордый — большего Василек не рассмотрел. Некогда было.
Плотные кожистые крылья, плеснув, обняли с боков, закрыли мир, погасили звуки.
Длинные лапы крючьями подцепили за ноги да рванули на себя.
Смрадная морда ткнулась, расквасив Васильку нос. Кривые зубы ляскнули, ободрав кожу на лбу, на щеках, на подбородке.
Падая навзничь, Василек увидел далекий свод над собой, заменяющий небо. И еще — знакомое желтоватое мерцание перед остромордой башкой чудовища.
Внутри мерцания встали цепью шестеро маленьких людей в синих штанах и рубахах. Их мечики дружно задолбили, словно птичьи клювы, давая Васильку возможность подняться, вылущивая острые зубы один за другим, как зерна из колосьев или из початков.
Чудовище отпрянуло, орошая пасть своей кровью. Василек встал, поспешно просушивая ободранное лицо рукавом рубахи.
— Ты помог нам! — сказал один из маленьких.
— Ты помог нерожденнным! — сказал второй.
— Теперь мы сможем родиться! — сказал третий.
— Мы будем жить! — сказал четвертый.
— Мы — твои дети! — сказал пятый.
— Мы уходим! Прощай! — сказал шестой.
И все они поклонились Васильку низким — земным — поклоном.
— Прощаю вам! Простите и вы мне! — сказал Василек.
Они исчезли, желтоватое мерцание погасло.
Чтобы никогда больше не появиться.… Неужели никогда?.. Грусть
уколола сердце, как самый длинный коготь чудовища…
Нет, чудовища уже нет. Дув снова принял серебристую видимость.
Снова он хрипит и скрежещет. Иначе не назовешь странные звуки странных слов. Скрежет и хрип. Опять превращается?..
Василек принял оборонительную позу: расставил ноги пошире, приподнял меч.
Дув не превратился. Дув поступил по-другому. Вызвал подмогу.
Она появлялась между серебристыми воями, взвивалась над ними, — живность, вызванная Дувом.
Василек сразу вспомнил: уже видел ее однажды. Но тогда ею распоряжался Отец Тьмы…
Заметная прибавка поддерживала отщепенцев. Тут были совы с крючковатыми клювами…Летучие мыши-кровососы…Жуки-рогатые, клешневатые, с жесткими острыми крыльями… Ядовитые бабочки разных мастей и окрасок… Тучи противно гудящих слепней… Стремительные полосатые осы… Длинножалые комары — твердые, будто покрытые роговым веществом…
Были также скользкие змеи…Бородавчатые жабы… Юркие ящерицы… Были черви и гусеницы, пауки и саранча.… Но тварей нелетучих было, в общем, гораздо меньше, чем летающих.
Воздух потемнел от мечущихся крыльев. Шум битвы словно подвпитался обратно в войска, оттесненный разноголосым гудением и писком.
Своим, серебристым, прибавка, вызванная Дувом, не мешала. Серебристые не стали ни размахиваться, ни ступать менее свободно.
Для русиничей, напротив, помеха вышла призрядная. Русиничи давили червей, оскальзывались, падали. Сбрасывали с себя гусениц, пауков, саранчу; отвлекались, попадали под мечи. Рубили змей, огибали жаб да ящериц; ослабляли натиск на серебристых…
Что-то надо было противопоставить. Сейчас же, немедленно. Иначе перевес, достигнутый не силой, но колдовством закрепится, перейдет в угрозу поражения, а затем и в само поражение…
И вот тут Васильку помог.… Дув. И еще — Отцы Света… Василек вдруг вспомнил, что говорили тот и другие.
Отцы Света сказали: « Не только меч — твоя мощь»… А Дув назвал Василька обладателем Творящей Воли, Единственным, — тем, кто «созидает миры, если захочет…»
Сейчас у Василька задача проще: не созидать миры, а вызвать, явить помощь для этого мира.
«Земные звери, — мысленно взмолился Василек, — вы были добры ко мне. Помогите мне еще! Вы, как и люди, отжив телесно, проходите через Круг Тьмы, я уверен. Задержитесь ненадолго! Воплотитесь! Пусть мое войско выстоит и одолеет!..»
Василек трижды произнес про себя просьбу-мольбу, выжидая немного после каждого раза.
Он хотел уж было то же самое выкрикивать вслух.
Но тут среди русиничей послышались крики радости.
Василек отвлекся от мысленной сосредоточенности и глянул за Дува.
Исполнилось…Получилось… Совершилось… Весомая прибавка у русиничей.
Тут медведи машут лапами, уминая, уплющивая серебристых.…Тут волки вертятся: перегрызают рассыпчатые ноги, затем добираются до горла.… Тут кони длинногривые бьют копытами, сшибают врагов крепкой грудью.… Тут и Щуки — вот уж удивительно! — прыгают, стоя на хвостах; раззевают пасти, стараются вырвать хоть горсть чужого праха…
А над ними вороны вьются крикливым облаком; падают, когтят, клювами твердыми долбят блескучие головы.
Какое уж тут равновесие! Какая уж тут невозможность осилить ни с той, ни с другой стороны!..
Битва резко обострилась, убыстрилась. Ее дальнейшее течение, как и ее исход, стали еще более непредсказуемы.
Есть какой-то смысл, какой-то разум в толкотне и бурлении, в течениях и заводях больших сражений. Лишь на поверхностный взгляд они глупы и ничего не значат.
Вот ведь, постепенно, никем не направляемы, сами собой, почти все звери просочились сквозь дерущихся и сосредоточились между Матерями и людьми.
Теперь на стороне Василька три войска: людское — большое, звериное — поменьше и Материнское — малое. На противной стороне — тоже три рати. Внимание Василька сосредоточено на зверях: в их битве самое изменчивое положение.
Вороны клюют сов и летучих мышей, проглатывают жуков и бабочек, на слепней да ос и не глядят.
Не прочь они полакомиться и ящерицами. То и дело поднимают в когтях живой ручеек — змею и относят в сторонку, чтобы расправиться без помех.
Медведи, рыча, разят когтями без разбора, — что летучих, что нелетучих. Волки прыгают, чавкают, — сыты будут до отвала. Щуки — те с удовольствием едят слепней да комаров. Не брезгают и осами.
А кони вообще не уходили от русиничей. Как появились между ними, так и бьются бок-о-бок.
И вдруг Василек понял, — озарило, — что он выиграл битву. Звери переломили ее ход.
Сколько бы ни было живности у Дува, русинские звери ее перегрызут да передавят. Потом и медведи, и волки вернутся в человечьи ряды. И не будет переводу его, Василька, войска.
Видать, мысли Василька Дуву как-то передались. Дошло, что не ему побеждать. Завыл страшно, не по-людски. Стал съеживаться, оседать, уменьшаться. И, ни слова не говоря, манил, манил Василька рукой…
А поле битвы отдалилось, раздалось ввысь и вширь. Люди и звери куда-то делись. Вокруг что-то клубилось, темно-синее, мрачное. Не тучи, не воздух. Что-то иное…
Василек пригляделся. Там, в синеве, рождались и умирали искорки. Крутились, кружились, обменивались ничтожными — тоньше игольного острия, тоньше волосинки — лучиками света. От лучиков загорались новые искорки. Не было этому конца…
За искорками, — если прищуриться и долго не моргать, вроде бы, угадывались очертания чего-то сверхогромного, непредставимого. Впрочем, Василек не был уверен, что и впрямь угадывались…
Дув остановился, перестал съеживаться. Вид его был противен: лицо перекосилось и почернело, словно обуглилось; глаза глядели с натугой — будто их изнутри, из головы, старались вытолкнуть, а они держались на месте из последних сил.
Снова услышал Василек скрежетание чуждой речи. Голос Дува от слабого, почти шепота, возвысился до громкого, затем до крика, затем до истошного вопля.
Слушать его было тяжко. Василек хотел поднять меч и возобновить схватку, чтобы прервать льющийся из луженой глотки ор.
Но Дув, предупреждая Василька, замолк сам. А в непонятной синеве возник третий. Теперь, кроме Василька и Дува, здесь был Отец Тьмы.
Ростом он был выше обоих врагов и осанистей. Белая борода висела до пояса. Тяжело молчал, хмурился. Был чем-то очень и очень недоволен.
— Ну, что же ты! — упрекнул его Дув. — Я заманил сюда врага, как договорились! А ты не пошевельнешься! Убей его или помоги мне убить! Я займу его место!..
— Зачем ты меня позвал? — сказал Отец Тьмы устало. — Твоя жизнь в твоем мире кончилась. Ты держишься на колдовстве. Оно иссякнет, и тебя не станет.
— Я успею! Ты слышишь, я успею! — Дув прохрипел это с таким бешенством и с такой верой, что Василек поневоле ему посочувствовал.
— Ты его тень, отблеск, одно из его повторений, — сказал Отец Тьмы, — Жаль, я раньше не знал.
— Я успею! Я должен! Помоги! — злоба и мольба перемещались в
словах Дува, вид его был безумен. Отец Тьмы, не отвечая, отвернулся от Дува и шагнул к Васильку. Василек напрягся, приподнял меч, приготовился к схватке.
— Не с мечом я — с миром, — сказал Отец Тьмы.
Тут закричал Дув, будто в его крике — только боль, боль, боль.
Затем он осекся, замолк. И бросился, взмахнув лезвием, — нет, не
на Василька. На Отца Тьмы.
— Ненавижу!.. — захлебываясь, задыхаясь, выталкивал Дув слова. И рубил, рубил. — Ненавижу вас!.. Вы создали нас без спроса!.. Не спросили, хотим ли мы быть такими!..
Пока он говорил, Отец Тьмы рос, приобретал необъятные размеры. Удары Дува не причиняли никакого вреда.
— Мы бунтуем поневоле! — говорил Дув. — Не хотим по-вашему!.. Хотим по-своему!.. Рано или поздно!.. я ли — другой ли!.. Мы прорвемся!.. Мы займем ваши места!..
Когда он кончил, незадачливый Предводитель отщепенцев, Отец Тьмы занимал уже целую Вселенную, Гороподобная ступня повисла над серебристой фигуркой. Даже не вся ступня — один только большой палец.
Едва Дув прервался, палец пополз вниз. Возможно, для бога движение своего пальца казалось быстрым. Но для Василька и Дува оно было почти неприметным.
Василек дрожал, глядя, как опускается гора. На Дува, похоже, напал столбняк, — Дув не двигался.
Вот почему лицо Дува всегда представлялось ему, Васильку, страшным. Дув — один из его, Василька, возможных путей. Кому же приятно видеть себя престарелым, увядшим.
— Нет! — закричал Василек и бросился под палец, изрытый округлыми бороздами.
— Уйди! Не мешай! — прогремел Отец Тьмы.
— Нет! — повторил Василек. — Я сам! Я сам с ним сражусь!
Едва он высказал свои слова, бога-горы не стало. Справа от Василька и Дува снова стоял старик — повыше их ростом и поосанистей. Белая борода висела до пояса. Тяжело молчал, хмурился.
Дув — как-то вяло, неуверенно — принял позу обороны. Мечи скрестились. Их звук здесь — в непонятном синем — был непривычно глухим. Дув оживился. Ловкость вернулась к нему. Они потоптались друг подле друга. Помахали. Постукали.
Но — поразительно! — рисунка боя, узоров битвы Василек не видел. Его меч еще, вроде бы, что-то такое в воздухе чертил. Меч Дува вздымался и опадал бесследно.
Краевым зрением Василек примечал, как лицо старика мягчеет, расслабляется, делается почти добрым.
И вдруг ветерком потянуло откуда-то сверху. Явственный порыв обдул сражающихся.
Василек благодарно подставил лицо. Дув задрожал и спотыкну ся.
Василек нанес удар. Дув — ровный и несокрушимый, злой и отчаянный, — впервые не смог отразить его.
Пропустил. Пошатнулся. Поник.
Василек не успел увидеть, куда пришелся его меч, какую рану нанес.
Наверное, смертельной была та рана. Совершенно безнадежной.
Потому что Дув исчез быстрее, чем взгляд Василька достиг его.
А ветер усилился, сдул преграду из-под ног, засвистел, загудел и, рывками делаясь вихрем, ураганом, понес куда-то вниз Василька и Отца Тьмы.
Впрочем, Отец Тьмы не долго был рядом, — он летел скорее и, конечно же, быстрее оказался на своем месте.
Синее, смутное клубилось, извивалось. Из него образовывались тени. Они, вроде бы, обступали; вроде бы, тянулись.
Искры струились в синем, — рои, мириады светлячков. В них была особенная, им присущая разумность. Возможно, они пытались выстроить свои узоры…
Васильку чудилось, что летит сквозь кожные поры живой Вселенной: сквозь дырочки, трубочки, щелочки.
Где же начинается жизнь?.. Где же кончается она?.. И вдруг он увидел, что надвигается Круг Тьмы. И понял, что может усилием воли задержаться в нем, — но ненадолго.
Знакомый свод — подобие неба — завис над головой. Знакомое поле битвы легло под ним.
Люди сражались. Животные сражались. Матери сражались. А ему останавливаться не надо. — Не надо браться за меч. «Не только меч — твоя мощь…»
Наконец-то, вот сейчас, он осознал силы своей Творящей Воли. Сильнее, чем она, ничего не было, и быть не могло. По крайней мере, здесь, рядом с ним.
Он принял в себя и русиничей, и отщепенцев, и животных, и Матерей, и тьмаков, тьмансов, тьмителей тоже.
Он понял каждого, кто тут был. Узнал прошлое каждого и то, что каждому еще предстоит.
Всегда запертый, сейчас он открылся, он предельно распахнулся мысленно.
Его обычное зрение слилось с тем верхним и с тем нижним зрением, какими научил его пользоваться Отец Тьмы.
Он был Васильком, оставался Васильком, но и — впервые — чем-то большим.
Единственным он был. Единственным, ведающим все пути всех живых, но не изведавшим до конца собственных путей. Он знал, что битва прекратится, — нечего было теперь делить. Знал, что Матерям и Отцу Тьмы нужно будет отныне править вместе. Война между ними вызвана недоразумением — непредвиденным появлением Дува.
Недоразумение преодолено. Дув прошел свой путь в своем мире, вырвался ненадолго — и вернулся назад.
Матери появились в Круге Тьмы не случайно и не для войны. Смысл их появления в том, чтобы внедрили недостающее, достроили Круг Тьмы.
Они внедрили, но, сбитые войной с толку, не сумели правильно понять, что и для чего создали.
Василек исправит положение. Придаст гармоничность, завершенность Кругу Тьмы…
А возможно, — всем трем Кругам… Василек поднял тьманса и усилием воли, желанием, перенес его в центр тьмака. Затем поднял тьмителя и накрыл им первых двух.
С удовольствием увидел, как цепко схватилось новое триединство. Как легко образовалось единство, — новая сущность.
Затем то же самое проделал и с другими тройками: соединил их в новые…
Во что?..
Как назвать новорожденных?..
Может быть, акансители?..
Что ж, пускай так и будет…
Акансители нужны для контроля над Пещерами Связи.
Чтобы только добрая воля могла быть воспринята извне.
Чтобы только добрая воля могла быть вовне послана.
Они действуют, поглощая как черный, так и белый свет. Поэтому управлять ими должны совместно представители Темных и Светлых сил. Те, кто их задумал и вызвал в явь.
Акансители… Акансители…
То есть, Отец Тьмы и Матери… Вот они стоят, как прекрасные цветы. Безопасные, совершенные. Он их возвратил, подарил их Кругу Тьмы…
Василек падал, наплывал на поле битвы. Он не желал полной остановки. Замедлился, совершил, что требовалось, и дальше…
Ишь ты, что выдумал Дув. Матери виноваты перед детьми. Матери насаждают на Земле жестокость и насилие.
Может, виноваты. Может, и насаждают.
Но и дети виноваты. Дети также виноваты перед матерями. В том, хотя бы, что вместе со своей жизнью, полученной в дар, забирают и материнскую, нисколько не сомневаясь в своем праве.
Пожалеть матерей, ощутить свою вину перед ними, — не в этом ли разрешение противоречия, навязанного Дувом?
Прощайте, матушка и бабуля! Прощайте, батюшка и дедуня!
Несет меня в даль не внятную. Будет ли остановка? Где она будет?..
Батюшка был прав. Есть бог — Творящий Дух. Василек уверился лишь теперь, когда узнал, что сам он и является этим творящим…
Или не сам он, а в нем самом — этот бог? Здесь еще надо разобраться. Еще будет время подумать…
Василек проплыл сквозь поле битвы, как через что-то бестелесное. Шевельнулось в последний раз.… Блеснули острия…
Ниже… Ниже…
И вдруг ахнул.… Застыл…
Открылась бездна, о каких и понятия не имел, и помыслить не мог.
Слов у людей нет, чтобы ее описать. И у Василька — тоже.
Сверху ли — не сверху ли, издали — не издали, а словно бы соты перед Васильком. Ну, или сито. Или сеть…
И не из ячеек вовсе не то, что видит он, составлено. А из отдельных Вселенных.
Там, где в ситечке дырочка, здесь — В-с-е-л-е-н-н-а-я…
И даже новым зрением, сплавленным из нижнего, верхнего и обычного, не увидать Васильку всего, что совершается в этих Вселенных.
Да он и не пытается. Запрокинув голову, он видит высоко-высоко, далеко-далеко над собой немыслимо яркий, но приятный, не раздражающий свет.
И глаза… Чьи-то глаза… Разве бывает, чтобы глаза глядели так издалека? Видят ли они его?
Звезды просвечивают сквозь эти дружеские, мудрые глаза. Округлые, незнакомые скопления звезд.
Отцы Света? Они его позвали? Они показали то, что видят?..
— Да, Василек, это мы!.. Спрашивай!..
Зачем спрашивать.… Воспарить бы.… Взлететь бы туда.… Или застыть навеки вот так, задрав голову…
— Куда мне сейчас? Что мне предстоит?
— Ты должен стать самим собой. Для этого ты проживешь все мыслимые варианты своей жизни. Один за другим. От рождения до смерти. Лишь затем освободишься и придешь к нам. Будешь одним из нас…
— Но Дув говорил, я займу его место?
— Дув солгал. Его жизнь кончена, избыта…
Улыбка и молчание.
И свет…
Василек опускает голову. В каждой из Вселенных вдруг выделяется один мир.
Выступает вперед. Растет…
Василек вбирает их. Вбирает предстоящие дорожки…
Но в который ринуться? Который предпочесть?
Василек растерян, колеблется.
Сверху снова дует ветер. Подталкивает… несет Василька…
Василек летит, маленький, слабый. Оглушенный тем, что услышал.
Прожить все мыслимое… Сколько миров?.. Сколько воплощений?..
Думать некогда. Надо зорко следить, что там, впереди? И направлять свой полет…
Вот его мир, его новая пристань. Ближе и ближе… Василек видит новым зрение каждое рождение: букашки, рыбы, человека…
Сонмы духов караулят в Круге Надежды… Василек их тоже видит…
К любому зачатию тут же наперегонки… Василек уже так низко, что может включиться в состязание…
Все занято… Все одухотворено… Ничто не остается пустым…
Только маленький грибок под листьями… Только он еще никем не замечен… Василек ближе других к нему. Он устремляется… Входит в крепкую белую плоть… Напрягая плечи, сбрасывает листья...

КОНЕЦ