Изданные номера |
Наши фестивали |
Юные писатели |
Юные художники |
О нас |
Создатели журнала |
Публикации о нас |
Наша летопись |
Друзья |
Контакты |
Поддержите нас |
Литературный журнал www.YoungCreat.ru |
Архив
Ксения Яковлева
(17 лет, Петровский Колледж)
Произведения:
SOLITUDE
Я, наверное, так никогда и не узнаю, что именно произошло, тем более что у меня нет ни малейшей способности к точным наукам, но факт остаётся фактом – к тому моменту, как мы появились, на Земле не осталось ни одного человека.
Они все словно испарились в одночасье. Создавалось впечатление корабля, на котором похозяйничал кракен, или какой-то кислоты, растворившей всё живое за секунду. И словно бы от прикосновения того же странного вещества, мы ожили. Мы вышли из нутра библиотек и квартир, ослеплённые солнечным светом, нас были тысячи, и мы даже не предполагали, что делать нам в этом мире, так отличающемся от мира сухих и белоснежных книжных страниц.
Мы считали себя людьми, ибо наши создатели писали нас по собственному образу и подобию, но мы толком не могли воспользоваться тем, что было оставлено нам.
Когда мы вышли наружу, оставив огромные белые пятна на книжных листах, ранее покрытых ровными иссиня-чёрными строчками типографской краски, хлеб в печах был ещё тёплым, а молоко на прилавках – свежим. Но могли ли насладиться этим тысячи наших измученных тел, если многие из нас не умели ни есть, ни пить?
Они оставили нам свои спальни, свои только что взбитые подушки, но если сотни тех, кто теперь называли себя людьми, не могли уснуть, какое это имело значение?
Наши создатели оставили после себя зеркала – миллионы зеркал, висящих в каждом доме, в магазинах, театрах… Тем больнее было тем, кому писатель не потрудился дать лицо.
Они в ярости колотили по стёклам кулаками, разламывая рамы и измельчая амальгаму в тончайшую звёздную пыль. И когда осколки впивались им в руки, многие замечали, что у них нет даже крови.
Я прекрасно понимаю писателей – описывать персонаж в мельчайших подробностях долго и муторно, к тому же считается признаком дурного стиля. Но в тот день, когда мы поняли, насколько жалка данная нам жизнь, мы в слезах обрушивали проклятия на их мёртвые головы.
Мы – почти все мы – неполноценные калеки, не имеющие простейших душевных качеств, органов, умений и свойств, присущих каждому человеку, но считавшие себя людьми до того дня, как оказались в реальном мире, были не в состоянии что-либо изменить. Мы могли делать лишь то, что писатели заставили нас делать и быть лишь тем, чем они заставили нас быть.
Некоторые из нас исчезли, едва появившись, некоторые – чуть позже, может быть, по прошествии двух или трёх дней, но и те, кто в конце концов остался, нуждались в помощи, и помощи очень серьёзной.
Я вышла наружу в одной из лучших частных библиотек мира, в прекрасном зале, среди уходящих в бесконечность стеллажей, среди множества книг на разных языках, уютных кресел, кушеток и удобных письменных столов.
Мне, как и тысячам других, нужно было время, чтобы разобраться в том, где я оказалась. Мы толпились нелепо, заполняя собою всё помещение целиком – мужчины, женщины, дети, животные... Вокруг стоял гомон сетовавших на своё уродство.
Я молчала, хотя кому, как не мне следовало бы плакать о своей горькой участи. Мне было семнадцать с четвертью лет, и боли, ежесекундно пронзающие данное мне жалкое тело, мои парализованные ноги, испещренные шрамами от двенадцати операций, но так и не сумевшие пошевелиться, мой автор писал с садистической подробностью. Но в его книге я ни разу не ела, ни минуты не спала и не сумела даже убить себя, сбросившись в эпилоге с верхушки небоскрёба, чтобы избавиться от страданий.
Тем не менее, мне повезло, что выражалось в двух вещах, за которые я не уставала благодарить своего создателя, несмотря на муки внутреннего кровотечения и переломанных рёбер. Первое: я могла разумно мыслить, что среди моих товарищей по несчастью было редкостью – слишком уж многие из них жили в мирах, далёких от реальности. Второе: по сюжету я являлась писательницей.
И хотя кровь всё струилась и струилась из угла моего рта, а надежды, что она хоть когда-нибудь остановится, не было, я знала, что делать, и это уже было поводом для некоторого оптимизма.
Я дотронулась до рукава девушки, стоящей рядом со мной, и хрипло спросила:
- Хочешь, я напишу тебе лицо?
Она повернулась на звук – признаюсь, я вздрогнула, увидев, что кожа на её голове, там, где кончаются волосы, была абсолютно гладкой, словно вместе с причёской натянутая на гигантское яйцо, покоящееся на шее, - и во всей её фигуре вдруг появилось что-то жадное, как у хищной птицы.
Я молча указала на ближайший столик с кипой бумаги для выписок и парой перьевых ручек, и она ловко подкатила к нему мою искорёженную падением коляску.
Медленно, чтобы ничего не забыть, и мелко, чтобы сэкономить бумагу, я писала на протяжении почти получаса, не отвлекаясь на гомон толпы, заметившей мои манипуляции, пока девушка наконец, не получила своё лицо – вполне обычное, с мелкими чертами и расширенными порами на щеках.
Другие персонажи-писатели расселись за другие столики, благо тут их было множество, и тоже принялись за дело. К каждому столику вела чудовищной длины очередь.
Я потеряла счёт времени в первые же месяцы своей адской работы. Все другие писатели – по всей планете, как я понимаю - почему-то довольно быстро исчезли. Я осталась единственной, и люди смотрели на меня, как на Господа Бога.
Кто-то подал мне справочник по анатомии, и другой – по психоанализу, и я, постепенно уменьшая гору бумаги слева от себя, увеличивала ту, что справа, превращая несчастные существа, терпеливо толпящиеся в очереди, в полноценных людей, давая им возможность нормально жить. Будучи завершёнными, они, считая всё полученное причитающимся им по праву, выходили наружу и приступали к своим ежедневным делам.
У меня же не было времени подумать, как, в сущности, несправедливо, что эта возможность есть или же будет у всех, кроме меня. Я была не в состоянии исцелить себя.
Чернила закончились и я, с трудом разжимая свои намертво сжавшие перьевую ручку, стёртые до мяса, сведённые судорогой, смертельно уставшие пальцы, заполняла её стержень кровью, бесконечно наполнявшей мой рот. Мои глаза покраснели и слезились, спина не разгибалась уже много месяцев, а рёбра не давали о себе забыть, но я всё писала, прерываясь лишь, чтобы взять новый лист.
Потому, что больше я ничего не могла, не так ли?
Он всё время держался в хвосте очереди, и когда библиотека опустела, наполнившись гулкой тишиной, он медленно приблизился к моему столу, и тихо сказал:
- Вы, наверное, знаете, что сэр Артур Конан Дойл не считал рассказы о Шерлоке Холмсе лучшим, из того, что написал. Меня же он недолюбливал настолько, что так и не определился, куда я был ранен во время войны.
Может быть, он отнёсся бы к этому внимательнее, знай он, что каждый шаг и каждое движение рук отдаётся во мне адской болью, словно пуля перемещается по моему телу, оказываясь каждый раз в той конечности, которой я собираюсь воспользоваться.
Я уронила голову на стол и убила эту проклятую пулю, делавшую беднягу Ватсона так похожим на меня, почти бессознательным движением руки.
Мне было плохо. Я хотела умереть. Но не могла.
Доктор не ушёл, как другие. Он взял мою искалеченную изуродованную правую руку в свои и медленно, палец за пальцем, разжал её, вытащив ручку, липкую от многомесячной коросты запёкшихся крови и гноя. Я кричала от боли, когда он протирал мою страшную рану, почти разорвавшую кисть надвое, и когда перевязывал её своим приятно пахнувшим лекарствами носовым платком. Залив йодом мои протёртые почти до костей кончики пальцев, он тихонько прикоснулся к тыльной стороне моей руки губами:
- Я каждый день приходил сюда и вставал в самый конец очереди, давая другим, съехавшимся со всего света, пройти хоть немного раньше. И каждый день видел, как Вы пишете. Я совершенно уверен, что Вы ни разу не прервались, хотя и находился тут далеко не круглосуточно.
Вы писали десять лет. И знали, что никто из этих людей не вернётся, чтобы отблагодарить Вас, что никто не вспомнит о Вашем существовании. Я просто не имею права судить об этом поступке.
Следующий месяц я провела в постели, под неусыпным присмотром доктора.
Даже теперь я не позволяю себе думать, что я ему нравилась.
Ватсон был врачом и джентльменом. А я была – и остаюсь – не более чем исключительно интересно искалеченным куском мяса.
И даже если бы это было не так, Холмс занимал слишком большое место в его жизни, чтобы там остался уголок ещё для кого-то.
Ведь спустя месяц болезни именно ради этого крючконосого сноба с Бейкер-стрит я вновь взяла ручку в свою разорванную шрамом руку. Ватсон, знаете ли, боялся, что если новых преступлений не будет, Холмс вновь возьмётся за опий.
И с того момента мне пришлось взять в руки бразды правления этим безумным миром. Книги по истории и политологии – благо, научные труды не ожили – помогли мне кое как справиться с этой задачей, а доктор Ватсон, если не находился со своим драгоценным Холмсом, следил, чтобы я не переутомлялась и искренне старался меня подлатать.
С годами он заходил реже, поскольку походы ко мне с Бейкер-стрит становились всё утомительнее для его стареющего тела. Я с грустью наблюдала за ним, предчувствуя, что переживу его, но и потеряв, не смогу избавиться от своей болезненной влюблённости. Я уже знала, что муки моих души и тела будут вечными.
В свои последние годы Ватсон приходил от силы раз в неделю, и я, как всегда поглощённая работой по созданию относительно счастливого и справедливого мира, замечала его присутствие, только когда подрагивающая старческая рука начинала мягко оттирать запёкшуюся кровяную дорожку с моего подбородка. Врач от Бога, даже он не мог поспорить со словами автора, навеки врезавшимися в бумагу – мои рёбра всё не зарастали, а внутреннее кровотечение не думало проходить.
Каждый раз он приносил мне новую одежду, а старую, всю в красных пятнах, уносил. Кроме этого он регулярно снабжал меня бумагой и чернилами для ручки.
Думаю, он был последним, помнившим о моём существовании. За долгие годы люди поверили, что всегда были людьми.
Его последним подарком стала инвалидная коляска – пятая или шестая за время нашего знакомства, очень удобная, с мягкими подлокотниками и горой маленьких вышитых подушечек, скорее похожая на шикарное кресло, чем на средство передвижения калеки.
Ему было уже сильно за восемьдесят в тот раз, так что я не удивилась тому, что он больше не пришёл. Признаюсь, почти год я ещё на что-то надеялась, но плакать не посмела даже тогда, когда прошли все сроки. Что стало бы с миром, если творец предался бы горю, вместо того, чтобы делать свою работу?
Какое-то время я ещё исполняла свои обязанности, но затем поддалась искушению и дала людям то, чего они заслуживали – свободу выбора. Они могли делать всё, что захотят. Моя работа была завершена.
И я могла наконец довериться инстинкту смерти.
Говорят, он заложен во всех людях с рождения. Может быть. Но вот уже много столетий я пытаюсь умереть и не могу.
Да и могла ли я надеяться, на то, что я – человек после всего, что описала выше?
Я живу в огромной библиотеке, в которую многие годы никто не заходил, и не знаю, что происходит с миром вокруг.
Я просто не могу выбраться.
Но даже если и смогла бы – люди сочтут меня чудовищем.
Я – окровавленный монстр в инвалидной коляске.
Я – создательница этого мира.
Никто не помнит обо мне, никто не признает меня.
Люди не хотят такого Создателя.
Я могу уничтожить этот мир с помощью зажигалки, что всегда у меня в кармане, и начать всё сначала.
Но я не могу прекратить своё существование – этот комок бесконечной боли.
Я могу начать всё сначала.
Но не хочу.
Когда я дала людям свободу выбора, я думала, что всемогуща.
Теперь я понимаю, что не могу даже подняться и посмотреть на мир, который создала.
ГОЛОВОЛОМКА
В пыльной комнате на чердаке стоял густой дым от дешёвых сигарет. Окно с давно разбитыми стёклами было завешено старым шерстяным одеялом, но ветер всё равно просачивался через любую щёлочку, заставляя старика, сидевшего у еле тлеющего камина ёжиться от холода, несмотря на тёплые сапоги, толстую куртку и несколько пледов, зарывшись в которые он встречал свой девяностый сочельник.
В камине тлели остатки последнего стула и несколько душеспасительных брошюрок. Сегодня у старика праздник. Завтра ведь Рождество! Еды, правда, нет, но зато есть почти две пачки дешёвых папирос, три огарка и половина свечи, несколько спичек да с десяток толстенных каталогов – из тех, что присылают по почте.
Послезавтра утром приедут соседи и угостят его остаткам рождественской снеди, а пока ему есть чем себя занять. Перед ним на журнальном столике – его тоже можно сжечь, но только в крайнем случае – лежала полусобранная головоломка из тысячи частей. Коробка – нижняя часть уже была сожжена – уже совсем выцвела, но рисунок сохранился. Он изображал ангела, укрывающего крыльями мальчишку-нищего в свете полустёртых фонарей.
Трогательная рождественская картинка для ребятни. Или? Что–то странное было в том, что именно сегодня он откопал этот паззл в куче (по правде говоря, не слишком большой) всякого бумажного мусора в углу комнаты. На обратной стороне корявыми буквами было нацарапано: «Моему большому другу от Поля. Счастливого Рождества!»
Полем звали колченогого соседского мальчонку, с которым они были когда-то большими друзьями. Долгими вечерами они вместе собирали головоломки из сотен кусочков и болтали обо всём на свете. В их последний вечер – это был сочельник - они складывали этот паззл и напевали «Джингл беллс». Странно… Почему не «Ноэль»? Но он точно помнил, что в тот вечер они пели именно эту смешную английскую песенку о том, как весело прокатиться на санях.
Потом родители Поля ушли в театр, оставив сына на старую сиделку. Той же ночью в их квартиру ворвалась шайка пьяных бродяг и зарезала мальчика и старушку.
Утром к старику в дверь постучались два копа. Мальчик лежал на полу своей комнаты, вышвырнутый из инвалидной коляски, вокруг валялись кусочки несобранной головоломки, а на его лице застыла полуулыбка - полуоскал, залитая кровью.
Вокруг валялись кусочки множества разных головоломок. Но среди них не было ни частички той, что была собрана накануне.
С того Рождества и до этого сочельника он не собирал головоломок.
Может быть, старик потихоньку сходил с ума от голода, может виной всему был неверный огонь свечного огарка, но глаза ангела, сложенные из клочков картона на журнальном столике казались ему живыми. И он почему-то был совершенно уверен, что как только последняя деталь ляжет на своё место, старый плед упадёт с окна, ветер перестанет дуть и фигура в тонкой белой накидке повиснет между небом и землёй.
Он курил, курил не переставая, зажигая сигареты одну от другой, словно свечи в храме и без разбора тушил о стол, о кресло, о свою и без того дырявую куртку.
- Джингл беллс, Джингл беллс! – исступленно повторял старик. Глаза уже начинали подводить его – может от многодневного голода, может и от едкого дыма из камина. – Джингл беллс! – А ведь на самом деле это – кусочки его жизни. – Джингл беллс! – Прядь волос его маленькой дочери сияет на солнце… Да нет же! Это кудри нищего паренька с картинки отражают свет фонаря. – Джингл беллс! – Улыбка его маленького друга, залитая кровью… Это же крыло ангела отливает всеми цветами радуги!
Он уже почти ясно видит, как где-то в чудном саду вне времени ждут его жена и дочь, замученные в Освенциме, а неподалёку бегает выздоровевший Поль, позабыв на покрывале для пикника свои головоломки.
Джингл беллс… Джингл беллс…
Последняя деталь легла на своё место.
Джингл беллс…
Голова старика упала на стол, но это не важно.
Джингл… Беллс!!!
В окно ведь уже стучится ангел, а сам старик, лёгкий как пёрышко, летит уже распахнуть его пошире.
Ему уже не холодно…
ЯБЛОНЕВЫЙ ЦВЕТ
С тех пор, как я НАПИСАЛА себя, - а это было очень давно – мне пятнадцать лет. Порой мне кажется – я никогда не была ребёнком. Но это лишь иллюзия. У всего есть начало и конец. Я на это надеюсь.
Мои родители умерли так давно, что я с трудом вспоминаю их лица. Я лишь знаю запах, исходивший от моего отца – пряный, терпкий и чуть сладковатый. Он до сих пор не выветрился из его старой джинсовой куртки, которую я ношу по весне. Может, потому что она была НАПИСАНА вместе со мной.
Друзья? Откуда друзья у той, в чьих глазах, на чьих плечах Вечность?
Я – вышедшие из типографии строки на десятках языков и меня будут, будут читать. Какой я напечатана на бумаге, такой и останусь, пока не истлеет последняя страница в последней книге.
Я до сих пор пишу, но теперь делать это мне всё сложнее. Не потому, что моя муза похоронена где-то у берега реки, заросшего старыми ивами. Я НАПИСАЛА и её тоже, а значит, она умрёт лишь вместе со мной. Не потому, что исчезли подростковые перепады настроения, частенько порождающие вдохновение. Я же сказала – мне пятнадцать. Правда, пятнадцать. Просто ко мне всё чаще приходят покой и тихое счастье. Может, потому что дольше цветут яблони. Гораздо дольше.
Когда-то очень давно – мне было тогда что-то около тринадцати – я была безумно влюблена в одного парня. Я не запомнила, как он выглядел. Я помню только его глаза – синие как небо в мае, как джинсовая куртка моего отца.
Я призналась ему, что люблю его. Он был в шоке – я была его лет на пять младше - но всё же согласился встретиться. Только один раз. Это было жестоко – в глаза сказать безумно влюблённой девчонке, что всё это попросту ненормально.
Он вперился в меня своими синими глазищами и сказал, что я для него слишком мала и между нами ничего быть не может. И я не заплакала.
Не заплакала, хотя он сидел вплотную ко мне, его глаза без отрыва глядели в мои, а горячая рука лежала на моём плече. Так признаются в любви. Я ни разу не отвела взгляда, и голос мой не срывался, когда я вставляла в его монолог ничего не значащие фразы, хотя огромные кошки жадно разрывали на части моё дрожащее сердце.
Он уже исчезал где-то в зеленоватом тумане распускающейся листвы – было начало весны – когда вдруг обернулся, нагнал меня и спросил, не хочу ли я ему ещё что-нибудь сказать.
- У тебя глаза синие, как полосы на штанах Обеликса, - раскрасневшись, выпалила я.
Тогда он наклонился и поцеловал меня – жадно, неистово, как путник, припавший к роднику после долгой дороги. Только всё это было фальшью. Он смеялся надо мной, злобно, по-мефистофельски смеялся, словно ребёнок, отрывающий пауку ноги, чтобы проверить, вырастут ли они снова. Но мои ноги выросли, выросли ещё до того, как закончился этот поцелуй и у меня остались силы, чтобы не заплакать, просто потому, что он так хочет.
Он оторвался от моих губ и, схватив меня за плечи, снова заглянул в глаза.
- Тебе больно. Но когда зацветут яблони, всё пройдёт. ВСЁ. – это было единственное за весь вечер, что он сказал искренне.
Я надолго запомнила эти слова. Мне было невыносимо больно, но я не заплакала, даже когда осталась одна. Но когда зацвели яблони, моя боль и правда прошла. Тогда я поняла, что вместе с яблоневым цветом ко мне в душу приходит покой. С тех пор я в отчаянии мечусь по жизни, урывками жадно пишу. До момента, когда яблони покрываются благоухающим снегом белых цветов. Момента, когда приходит покой.
Мне пятнадцать вот уже много лет и я ничуть не изменилась – всё та же смешная девчонка в потрёпанных джинсах и кроссовках и всё так же ношу по весне старую отцовскую куртку. Я влюблялась тысячи раз, но у меня никогда не было парня. Кому охота связываться с пятнадцатилетней пацанкой? Никого не прельстит моя слава сказочницы – мои книги узнают по первой же строчке, но на улице ничей взгляд не выловит меня из толпы подростков – неудачников. А если кто и узнает, сколько лет назад я была НАПИСАНА – просто испугается. Так что поцелуй парня с глазами синими, как полосы на штанах Обеликса, был моим первым и последним. Но я не отчаиваюсь. Мне только пятнадцать. Это время для безответной любви – так оно и должно быть.
На мой взгляд, мир почти не изменился за десятки лет, которые я прожила – всё те же люди, деревья, всё те же бездомные псы каждое утро приходят к моему подъезду «на завтрак» - кроме, пожалуй, одного. Всё дольше цветут яблони. В этом году они простояли, не опадая, почти полгода и погода стояла такая же, как в середине мая. Чудесная погода.
Я точно знаю – настанет год и яблоневый цвет, распустившись, не опадёт больше никогда. Тогда я успокоюсь и не напишу более ни строчки. Мне это будет незачем. Что настанет тогда для меня – вечная жизнь ли, вечная смерть – я не знаю.
Я лишь знаю, что это будет – грустный или счастливый – конец МОЕЙ самой главной сказки.
СКАЗКА О ЗВЕЗДЕ, КОТОРАЯ ДОЛЖНА БЫЛА УМЕРЕТЬ.
Жила-была Звезда - не очень большая и не очень маленькая. Обычная в общем-то звезда. Планеты водили вокруг неё свои весёлые хороводы, а другие звёзды относились к ней слегка свысока, потому, что она так волновалась о крошечных существах, населяющих одну из её планет.
А Звезда просто любила просыпаться и наблюдать за их вознёй. Они казались ей очень милыми, и она жалела, что они угасают так быстро. Иногда кто-то из этих существ поднимал голову и улыбался ей, и внутри у неё становилось ещё теплее, чем раньше.
У Звезды было большое горячее сердце. Она так сильно любила другие звёзды, планеты, и всех, кто населял бесконечную Вселенную, что горела ярко-ярко, и её было видно отовсюду. Иногда ей улыбались обитатели совсем уж далёких планет, которые находились в стольких миллионах световых лет от неё, что подслеповатая старая Звезда еле их видела. Да, звезда была уже старой. Она была одной из тех, кто отчётливо помнил Большой Взрыв и Начало Времён. И, зная о времени, когда жизни и света не было, она ценила их превыше всего другого. Поэтому-то она и дарила свой свет так щедро и старательно, следя за тем, чтобы никто не остался обделённым, хотя с тысячелетиями это становилось для неё всё труднее. Давным-давно, в молодости, она жалела, что родилась звездой и должна была провести всю свою жизнь неподвижно наблюдая за прекрасной Вселенной. Ей ужасно хотелось путешествовать и изведать множество приключений. Но с возрастом она научилась ценить маленькие радости звёзд - улыбки крошечных славных существ при пробуждении, их благодарность за свет и забавную возню.
Много тысяч лет прошли для Звезды безмятежно. Каждое её пробуждение было и похоже, и непохоже на другие, все они сливались в одну чудесную вереницу прекрасных мгновений. Но однажды крошечное существо с далёкой-далёкой планеты посмотрело на Звезду сквозь стеклянную трубочку и сказало "Как грустно! Такая красивая звезда и так скоро умрёт!". Звезда услышала это и внимательно прислушалась к себе. И правда - её горячее сердце перестало гореть так сильно. Где-то в его глубине притаился предательский холодок.
"Как же так?" - подумала Звезда - "Пусть я умру, я пожила неплохо, но что же будут делать все эти крошечные существа без моего света? Как будут они играть в свои чудесные игры в темноте? Они такие хрупкие, стоит мне на минутку отвернуться - они уже хворают и грустят... что будет с ними, когда я совсем погасну?" Но грустила звезда недолго. Она слишком любила всё и всех, чтобы грустить. Она решила светить как можно ярче, пока может, чтобы хоть как-то помочь хрупким созданиям, к которым была так привязана. Но предательский холодок отвоёвывал всё больше пространства в сердце Звезды, свет её начал тускнеть и видеть она стала хуже.
Жители её любимой планеты забеспокоились, начали новую возню - наблюдать за ней было увлекательнее, чем за прежними, но Звезде почему-то становилось тревожно. Она чувствовала, что происходит что-то важное, и, собрав последние силы, светила им как можно ярче, чтобы помочь в их работе.
И вот настал день, когда эти существа, которых Звезда так любила, покинули её и отправились так далеко, что она не смогла увидеть планету, где они начали новую, и, как она надеялась, счастливую, жизнь. Холод почти совсем захватил её сердце, и она чувствовала, что вот-вот погаснет. Зрение подводило её. Ей было грустно и одиноко.
Неожиданно она услышала голос:
"Ты та звезда, которая скоро должна умереть? Такая красивая..." - это маленькая девочка далеко-далеко села на подоконник. Звезда уже почти не видела её - только цветное пятнышко. И голос, который раньше показался бы ей таким отчётливым, был теперь еле слышен.
"Спасибо. - сказала Звезда. - Да, это я..."
"Тебе страшно?" - спросила девочка.
"Теперь нет. - отвечала Звезда. - Те существа, которых я так любила, покинули меня, и я могу больше не волноваться о том, что будет с ними после моей смерти. Теперь мне только немного грустно".
"Не грусти. - сказала девочка. - Неужели ты не знаешь, что в других галактиках тебя видят такой, какой ты была годы и даже тысячелетия назад? Когда ты погаснешь, твой свет ещё будет в пути к другим планетам. Их жители увидят тебя и скажут, что ты - самая красивая звезда, которую они видели. Для них ты будешь жива. Ведь каждый жив, пока его видят и помнят. Можно умереть задолго до своей смерти. Можно жить тысячелетия после неё."
"Но ведь однажды мой свет дойдёт до всех планет, и я всё равно умру" - грустно прошептала Звезда
"Вселенная бесконечна. - был ответ. - А значит, ты будешь сиять всегда"
"И правда..." - улыбнулась Звезда.
И - погасла.
И тут же она поняла, что легка и невесома, что теперь она - чистый свет, и может вместе с любым из своих лучей отправиться в любое путешествие и испытать множество приключений, как мечтала когда-то.
Она закружилась, счастливая, невесомая, и её смех наполнил Вселенную хрустальными колокольчиками.
А потом она оседлала один из своих лучей и полетела в долгий путь, чтобы поцеловать маленькую девочку из другой галактики, которая мирно спала, уткнувшись лбом в оконное стекло.
ОБЛАКО
К тому моменту, как я нашла своё облако, я, если честно, частенько подумывала о хорошенько намыленной верёвке. Примерно с тех пор, как умер отец, и мы с матерью остались одни.
Но дело было не в том, что я тосковала по папе. Это, конечно, тоже. Основной причиной было то, что примерно в это время климат УПОРЯДОЧИЛСЯ. Пять долгих лет – пока я не улетела из этого проклятого мира, 20 сентября прошлого года ничем не отличалось от 20 сентября нынешнего и будущего. НИЧЕМ. Даже был издан «вечный» календарь с прогнозом погоды на каждый день – вплоть до десятых градуса и малейшим колебанием скорости ветра. С точным временем начала всех природных явлений. Какое-то третьесортное издательство неплохо на нём подзаработало.
День, когда я лицом к лицу столкнулась со своей сказкой, был 11 мая. Из «вечного» календаря я знала, что первая гроза в году приходиться именно на этот день, а температура воздуха резко понижается, но всё же умудрилась забыть дома зонт, и пошла в школу в лёгкой куртке. КАК ВСЕГДА.
Я жила на окраине крупного города и каждый день – Боже, каждый день! – шла в школу по заброшенным путям, где стояли никому не нужные вагоны – пристанище бродяг и юных наркоманов, ищущих уединения со своей бесценной дозой.
Каждый год первая гроза начиналась в половину четвёртого – именно в это время я возвращалась со школы – снова по заржавленным рельсам мимо кладбища поездов.
И когда полил дождь, я, недолго думая, залезла в первый же вагон с взломанной дверью в кабину машиниста.
Я была там не первый раз – вечно забываю зонтик в дождь. Я прекрасно изучила всю нехитрую обстановку вагона, но в тот раз меня не покидало ощущение, что здесь что-то изменилось. Всё тот же хруст битого бутылочного стекла под кроссовками. И разбитая страшным ударом приборная панель всё та же. Те же клочки высохшей травы, пробивающиеся сквозь заржавленный пол под сиденьем, некогда мягким и уютным, а ныне выпотрошенным. Стёкла всё ещё держались на месте, хотя их давно покрыла паутина трещин – мелких и крупных. Я, помнится, всё удивлялась, как эта консервная банка укрывает от дождя.
У самого вагона – насколько позволяли разглядеть грязные окна – сверкнула молния, и вскоре грянул гром. По стёклам, словно ручейки весной, пробегали дорожки от дождевых капель. Я открыла дверь в вагон и вошла.
И тогда до меня наконец дошло, ЧТО не так. Сиденья пригородной электрички, на которые снизу были налеплены гроздья разноцветной жвачки, стены в струпьях краски, из-под которых стыдливо, будто язвы прокажённого, выглядывали заржавленные стены, покрытые самыми разнообразными надписями и рисунками – ВСЁ расплывалось, растворялось на глазах, как слой бездарной картины, стёртый, дабы открыть подлинный шедевр.
Почти над самым полом парило огромное белоснежное облако, и как только я подошла к нему и дотронулась до его поверхности, тёплой и мягкой, как шкура неведомого зверя, вся ненужная краска исчезла без следа. Передо мной простирались бескрайние изумрудные холмы, золотые леса, населённые прекрасноголосыми эльфами и бесконечные дороги, по которым бродят златоволосые путники с янтарными глазами диких зверей.
Я скинула на землю школьную сумку и быстро настрочила в первой попавшейся тетради записку для матери. Я знала – на следующий день её найдут на полу заброшенного вагона. Потом я сорвала с шеи медальон с изображением королевского коршуна – проводника души. Мне его подарил когда-то отец.
А потом я села на облако, и оно взмыло вверх, пронося меня над чудесным миром, который открылся мне так ненадолго, и который я всю жизнь буду считать своим домом.
Прости меня, мама, прости… Но я нашла свою дорогу и не сверну, что бы ни случилось. Но ведь твоя жизнь не кончилась ещё. Быть может, королевский коршун поможет тебе найти свою дорогу. Вот видишь, мама, я плачу. Я ведь люблю тебя, сколько бы ни кричала, что ненавижу. Люблю, хотя я бездушная девчонка, которая принесла тебе столько боли и ни капли радости. Прости меня… И прощай. Ты видишь, я плачу и сердце моё рвётся на части, можешь не верить мне, но я плачу, плачу!... Прости меня … прости… простиииииии…Вы хотите знать, куда принесло меня, наконец, облако после того, как я пролетела над сказочной страной, и что со мной стало дальше? Всё просто. Я оказалась у письменного стола, заваленного кипами бумаги и карандашами. В углу комнаты сыто похрустывал дровами камин. А облако стало высоким викторианским креслом.
Так, много лет назад, я стала сказочницей. Это было очень давно и с тех пор мои плечи согнулись, волосы поседели и белизной могут сравниться с облаком, которое принесло меня сюда. Только глаза до сих пор острые, как у хищной птицы, и похожи на золотые очи странников из волшебной страны, что так часто попадают в мои сказки.
ШРАМ В ВИДЕ ПОЛУМЕСЯЦА
Вася Мячиков был скромным десятилетним отличником с болотно-жёлтыми, переливчатыми, как у жабы, глазами. В школе он сидел за партой один, стараясь не привлекать к себе внимания и быть тихим. Потому, что всё внимание ограничивалось пинками и щелчками по носу. Дома, кстати, тоже.
Когда к нему за парту посадили Григорьева, отъявленного хулигана и задиру, которого только по фамилии и называли, Вася был убеждён, что новый сосед скоро обратит на него внимание, причём явно не так, как хотелось бы – например чувствительным ударом в нос. Он сдвинулся на самый краешек парты и тихонько подрагивая, прислонился к стулу, как к последнему спасению, нервно сжимая в кармане обёртку от давно съеденной шоколадки. Вместо трёпки Григорьев, протерев очки, которые неким неподражаемым образом не мешали ему драться, улыбнулся и предложил пойти из школы вместе, обещая показать ему кое-что интересное.
«Кое-чем» оказалась спичка, воткнутая в зажигалку и полыхнувшая чуть ли не на полметра вверх. Хотя она опалила Васе брови, он даже не вскрикнул. Потом взял у Григорьева зажигалку вместе с догоревшей спичкой, вставил туда новый «заряд» и тряхнул её. Пламя взвилось высоко над его головой и почти сразу погасло. Хулиган восхищенно ахнул и пожал ему руку.
Рукопожатие стало началом их дружбы. Вскоре Вася присоединился к жестоким забавам своего нового приятеля, наслаждаясь своей неожиданно обнаруженной силой, как утопающий – глотком воздуха. Конечно, долгие прогулки по дворам отразились на учёбе, но он так быстро научился выкручиваться и врать, что родители почти никогда не узнавали о его оценках. А если и узнавали – они всё равно боялись ударить сына, который мог теперь ответить им тем же.
В среднюю школу Мячиков - теперь его тоже звали только по фамилии, но вот звучало это совсем даже не грозно, а смешно и по-детски - перешёл с трудом. Но это его не волновало. Ведь в мире было множество куда более интересных вещей - например смотреть, как бежит, задыхаясь, кошка с консервными банками на хвосте. Или долго, со вкусом, избивать в туалете первоклашку – особенно, когда причины на то не было никакой.Первого сентября у Мячикова был счастливый день – то есть четыре года подряд он был счастливым. Сначала из-за искреннего рвения к учёбе, а потом из-за стремления сменить бесцветные каникулы на даче новыми «забавами», придумывать которые Григорьев был большой мастер. На пятый год в класс пришла новенькая – тощая, рыжая, как огонь, девчонка с короткой стрижкой и большим букетом пушистых астр. Она села за последнюю парту, и Мячиков пожалел, что уже занял своё вечное место в середине того ряда, что ближе всего к окну. Как, должно быть, весело было бы болтать с ней на уроках или пересчитывать полоски на её разноцветных гольфах! Можно было бы придумать множество новых забав – наверняка она прекрасно бегает, эта девчонка с длиннющими ногами…
Только вот не суждено было сбыться скромным мечтам Мячикова – в класс, запыхавшись, вбежал Игорёк – белобрысый выпендрёжник с кукольным лицом. Аккуратно одетый, вежливый, начитанный до невозможности – девчонки и учителя просто таяли от него. Новенькая оказалась самой обыкновенной – при появлении Игорька астры тотчас переместились на подоконник, и тот плюхнулся рядом, уставив в девочку серо-бирюзовый муаровый взгляд.
Вася разочарованно повернулся к своему приятелю, как раз оживлённо повествующему о своих каникулах – вот уж кто на даче не скучал - краем уха прислушиваясь как Юля – так звали новенькую – и Игорёк о чём-то оживлённо болтают. Кажется, о какой-то занудной книжке.
После уроков Мячиков и Григорьев отправились к забору в соседнем дворе, с которого надеялись почерпнуть «несколько новых слов». Юля и Игорёк долго стояли у входа в школу, а потом вместе пошли домой – им оказалось по дороге. Светило солнце, и их волосы золотились так, что видно было, наверное, за километр. Вася тоскливо проследил за ними с другой стороны улицы, думая, что готов прочесть половину библиотеки, лишь бы оказаться сейчас не у чёртовой стенки с ругательствами, а там, где было так солнечно и по-настоящему весело.
Тогда-то Мячиков и решил не давать им покоя. Может быть, из-за того, что они умели радоваться по-настоящему, а может, и по другой причине. Какой бы ни была причина, результат был налицо – регулярно разбитый нос Игорька и заплаканные Юлины глаза. Особенно Мячиков гордился двумя вызовами его родителей к директору – благо что те так и не заметили учительских записок, благонравно уложенных прямо у них под носом – ведь проще было завернуть в них драгоценную закусь, чем читать.Возможно, воспоминания о том дне были такими светлыми из-за того, что тогда вся жизнь Васи Мячикова была безоблачной – родители попивали, но не так уж и часто, дневник сверкал аккуратными пятёрками, а Григорьев держался на максимальном расстоянии от его парты. Может быть, причина была в том, что он тогда убедился в том, что люди – добрые. Этот случай был единственным в коротенькой и неприятной, в общем-то, его биографии, но потому-то он и был так дорог.
«Тот день» - именно так благоговейно Вася называл его про себя – был пасмурным. Казалось, что вот-вот пойдёт дождь, и потому мальчик непрестанно нервно поглядывал на небо - только вот не видел там ничего хорошего. Он плёлся домой привычным маршрутом – сначала дворами вышел на улицу, параллельную той, где стояла школа, затем третий налево поворот и по окуркам и доскам нескончаемой стройки к родному подъезду.
Неожиданно что-то сбило Васю с ног и он упал, испачкав колени в пыли.
- Малец, ты что ж творишь! – зазвучал откуда-то сверху густой бас.
Высокий крепкий мужчина в спецовке аккуратно поднял его на ноги. У него оказались невероятно васильковые глаза и пышные пшеничные усы, в которые он мягко улыбнулся.
- Не ходи в следующий раз по стройке, лады? А то мало ли… - и строитель указал на расколотый кирпич буквально в двух шагах от того места, где они сейчас стояли.
Вася кивнул.
- Тут всё время такое, так что если уж тут гуляешь будь готов к тому, что рожицу тебе разукрасят как надо, - мужчина ткнул пальцем в толстой перчатке в свою щёку рядом с широким алым шрамом, похожим на полумесяц. – Понял?
Новый кивок.
- Держи, купи шоколадку что ли, - в ладонь Васи ткнулась бумажка, - а то трясёшься весь, смотреть больно.Приближался день рождения Юли, а это значило, что Григорьев готовит ей просто грандиозную пакость. Мячикову он ничего не говорил, желая, видимо, устроить сюрприз.
На обеденной перемене Игорёк куда-то торопливо убежал. Утром он пришёл без подарка, и Юля жутко на него дулась. В столовку она не пошла. Коридор на третьем этаже, в котором она стояла, уткнувшись в толстую книжку, был совершенно пуст.
Тут-то и настал черёд Григорьева. Он ветром пронёсся по коридору, по дороге схватив Юлин рюкзачок, лежавший рядом с ней на полу. Она даже не сразу заметила пропажу.
Несколькими секундами позже Григорьев вальяжно приблизился к ней и швырнул рюкзачок на место, больно ударив Юлю по ноге. Та уставилась на него, не понимая, в чём же суть его нового затеи – рюкзак ей всё же вернули, пусть и почему-то расстёгнутым... Григорьев прошествовал поближе к другому концу коридора, там где была дверь на лестницу, за которой прятался Мячиков.
- Посмотри, что у меня есть! – он взмахнул в воздухе чем-то крошечным.
Юля вскрикнула. В этом слабом звуке было больше отчаянья, чем в криках тысячи животных, ведомых на убой.
- Так тебе нужна фотка твоего драгоценного папани, или ты тут до вечера торчать будешь?
- Отдай! Отдай сейчас же!
- И что ты так разволновалась? Очередной алкаш убился на стройке – с кем не бывает?
- Не смей! – Юля сорвалась на плач.
- Так и будешь ныть, или постараешься вернуть своё барахлишко? Давай, поиграем в догонялки, и как знать… - Григорьев не успел ещё договорить, как она бросилась на него, неловко отталкиваясь от пола тонкими ногами. Он ловко вывернулся и спиной вперёд толкнул её на окно, пробив её худосочным телом оба стекла, швырнул на пол крошечную рамку и быстро сбежал вниз по лестнице, даже не пытаясь увлечь за собой Мячикова. Внутри здания школы остались только Юлины ноги в смешных полосатых гольфиках – когда-то Вася подсчитал, что красных полосок было 10, оранжевых пятнадцать, а остальные были зелёными. Девочка отчаянно пыталась удержаться, хватаясь руками за острые края разбитого стекла.
Вася так и не понял, как оказался рядом с ней – кажется он пару секунд стоял в ступоре прямо перед разбитым окном, а после сильно дёрнул девочку за щиколотки, втаскивая её вовнутрь. Юля упала прямо на деревянный пол, усыпанный осколками стекла, потом села и посмотрела на него с ненавистью.
- Что же ты так поздно спохватился? Подумал, что если я разобьюсь насмерть, тебе сильно достанется, так?
Мячиков замер, покрасневший, и уставился на доски пола, на калейдоскоп окровавленных – от светло-розового до бордового – стёклышек на полу. Конечно, Юля была неправа. Он правда, правда хотел помочь, только вот... Только вот он понял, что его радужным мечтам о совместном сидении за последней партой сбыться не суждено. И то, что он сам в этом виноват. Теперь уже ничего не исправишь.
Юля поднялась и зажала пальцами правой руки левый локоть. По порванному рукаву растекалась кровь.
Но крови Вася уже не видел. Не видел он, и как Игорёк подбежал к ним, и уронив коробочку, обвязанную лентой, на пол, спешно перевязал Юлин локоть носовым платком. Не почувствовал его удара. Не заметил, как Игорёк тянет Юлю вниз по лестнице, в кабинет медсестры.
Вася смотрел вниз, на крошечную разбитую рамку. Сквозь кружево трещин он разглядел знакомое лицо. Хотя портрет и был чёрно-белым, он всё равно узнал эту пышную пшенично-золотую копну волос, разрез васильковых глаз, ласковую, в усы, улыбку. С портрета на него смотрел мужчина с алым шрамом в форме полумесяца.
СТИХОТВОРЕНИЯ
* * *
Я видела куст с чудными цветами
Роскошно-убогий, увит проводами
И в ночи светили цветочки-лампы
Будто феи зажгли для спектакля рампу
Я спросила: «Быть может, цветы живые?»
Мне ответили, что лепестки из пластмассы
Я сказала: «Не верю, что пластик и иней»
Могут сиять настолько прекрасно
С рокотом тихим ворота закрылись.
Праздник закончился. Чудо напрасно.
Сторож дёргал провод, весь в звёздной пыли,
Но ни цветка на ветвях не погаслоГород мечты
Этот город далеко-далеко,
Там, где сон с явью смешались в пьянящем тумане
Где-то над самой прекрасной в мире рекой,
С которой Король-солнце небрежно играет.
Этот город далеко-далеко
Там, где разыгрались великие драмы.
Город мечты. В суете мирской
Совсем не сменилась его панорама.
Этот город далеко-далеко
По ту сторону книги и кинозала.
Этот город – Париж, но Париж другой
Тот, о котором у Дюма я читала.
Этот город далеко-далеко
Не воротишь того, чего не бывало.
Но читая, дышу я каждой строкой.
И всё кажется мне, что я там погуляла.Восток
Белый медведь с голубыми глазами
С тонкой снежинкой на бархатном лбу,
Как замурованный в узком гробу,
Бьётся и мечется в сизом тумане
Мысли роятся, как белые пчёлки
Может быть, что-то он здесь потерял?
Крошится лёд, как волшебный кристалл,
Сладко звенит, словно радость ребёнка.
Сердце щемит, лапы быстро устали
Хочет уснуть он, чтоб видеть сон,
Как заботилась нежно о нём
Девочка в тонком цветном покрывале.
Слышит во сне он журчанье ручья,
В котором когда-то играл и промок.
Милые губы шепчут: «Восток.
Ты на Востоке ищи меня».
Где-то вдали горит кузницы пламя.
Чинит заботливо свой молоток
Гном-одиночка. Идёт на Восток
Белый медведь с голубыми глазами