Литературный журнал
www.YoungCreat.ru

№ 7 (35) Август 2007

Сергей Смирнин (18 лет, СПб)

"ИДУЩИЕ С МЕЧАМИ"
(Роман-сказка)

Книга первая: "ХРАБР ВАСИЛЁК"

ПРОДОЛЖЕНИЕ. Глава 26

Рядом валялись волк и Веселяй, тоже обессиленные донельзя. Василек приподнял голову на миг, проглянул и снова забылся.
Травинки подпирали его лоб и щеки. Солнце положило на затылок теплую ладонь.
Левая рука была отведена, — щит стоял торчком, почти до половины воткнулся в землю. В правой руке — холод глубин, мерцание рыбьей чешуи. Кольчуга Водяника…
Река плескала сзади пыталась достать, слизнуть. Звук последний, звук первый — растревоженный плеск…
В травинках беспокойная упругость, желание помочь. Выползи Водяник из своего зыбкого царства, травинки не щекотали бы его — кололи бы, пронзали…
Солнце переместилось, его ладонь стала горячей. Она слегка подрагивала, будто солнце сердилось от нетерпения. Скорей, скорей подымайся, нельзя так долго отдыхать…
Василек подбрал ноги под себя, сел. Неподалеку сидел волчонок, склонив лобастую голову набок, распахнув пасть и вывалив язык. В глазах скоро замелькает от его превращений-то большой, то маленький, то сильный, то слабый…
Веселяй лежал на спине — руки закинул за голову, взглядом блуждал в небе. На лице — позабытая — застыла улыбка торжества и покоя. Видно, первое, что испытал, когда очнулся, воплотилось в этой широкой безмятежной улыбке — да так и осталось, прилипло надолго, неиспытанное в прошлом…
Беспричинное счастье наполнило Василька. Сказать бы о нем, крикнуть бы! Да нельзя — несказуемо! Не терпит слов…
— Поехали? — спросил Василек.
— В кольчужку оболокись! — посоветовал Веселяй.
Волчонок промолчал. Только дышал часто и язык подрагивал.
Василек поднялся, щит оставил на траве, одернул почти подсохшую рубаху, быстро и бережно натянул кольчугу. Легка она была — почти невесома. Будто бы на Василька делана. Мягко обхватила грудь, бока, спину. Глянул на реку — нахмурилась, потемнела. Водоворот ходит по стрежню — влее-ево, впра-а-аво, — словно раздумывает, что предпринять. Василек поднял щит, надел на левую руку.
— Поехали? — снова спросил, теперь уже с нетерпением.
— Куда? — сказал волчонок. — Солнце-то вот оно, прямо над тобой!
— Правда твоя! — Василек задрал голову и, как бы впервые, увидел солнышко.
Тяжелое, пузатое, круглолицее. Висит над верхушками деревьев. Кажется, будто все оно усеяно бесчисленными глазами. Будто исходит из него множество сверкающих взглядов…
— Эй, солнце! — крикнул Василек. — Я храбр! Дай мне лук и стрелы!
Он подождал… Отзыва не было…
— Поедем мы все-таки? — спросил неуверенно.
— Поднимись повыше! — сказал волчонок.
— На сосну вон ту! — Веселяй показал рукой. Василек вспомнил, как Лесовик засыпал шишками Тугарина. Уж не он ли, не Лесовик ли тут в образе сосны? Высокая… Отсюда кажется, что она упирается в бок солнцу… Вся в сучках изогнутых,-торчат, как изломанные луки… Это знак хороший… Это ему знак. Васильку, что все получится… Он снова оставил щит на траве.
— Береги! — наказал Веселяю.
— Может, мне с тобой? Что там будет, наверху?
— Нет, сам должен!
— Кольчугу не снимай! — сказал волчонок.
Василек пошел к сосне — сквозь лес, огибая деревья поприземистей, продираясь через кусты. Добрался, погладил теплый чешуйчатый ствол. Подпрыгнул, ухватился за нижний сук. Тот застонал, затрещал, но выдержал. Ногами цепляясь, руками перебирая, подтягиваясь, вознесся Василек до твердых суков, которые прочно, не прогибаясь, торчали под ним. Кора была клейкой — там и тут выступали прозрачные смолистые капли. Хорошо дышалось медвяно-терпким ароматом большого дерева. Только сосну он видел, ее одну. Видел, куда ногу поставить, за что рукой уцепиться. Тяжесть собственного тела удивляла. Когда ходишь по земле, себя не чувствуешь. Василек сейчас, на сосне, вдруг это уразумел.
А вот так вздымать себя от ветки к ветке… Когда голубое вверху и зеленое — внизу… И ни в том, ни в другом нет опоры… Только узкая полоска под ногами, коричневато-золотистая…
Вот тут себя слышишь… И какой же ты большой, нескладный, тяжелый… И сколько силы нужно, чтобы себя удерживать… Чтобы себя подтягивать все выше…
Василек вниз глянул. Ии ахнул, залюбовался. Лес был внизу, близко. Лес живой, неуспокоенный.
Это с волка он смотрелся гладким да притихшим, — из-под облака.
А здесь, — под ногами, — кипел, клокотал, бурлил. Зеленая пена хлестала, горячие брызги диковинной жизни…
Деревья кивали, мотали, крутили головами. Деревьям тесно было в собственных оболочках — вырваться хотели, распеленаться. Броситься в постоянную текучесть, изменчивость.
Знакомо это было Васильку, видел уже. И “нитяной” мир видел. И оборотней, которыми деревья хотели стать.
Василек оторвался взглядом от леса, поднялся выше… Выше… Выше… Прополз — насквозь — могучую крону.
И очутился наедине с солнцем — лицом к лицу. Был еще ветер — широкий поток, — но он был под ногами. И жил в нем свой Ветряник или Воздушник, — Василек мельком подумал об этом.
А тут… Оно висело, закрывая полнеба, как огромный расплывшийся блин. И не ослепляло. Не обжигало… Василек был рядом. Но не ему доставались весь пыл и блеск солнечный, а земле и тем, кто на ней.
Василек видел степенно плывшие волны света. Световороты. Светопады. Извилистые световые течения. Отмели и бездонные глубины… Видел береговые линии, которые менялись на глазах. Острова, которые плавали, как лодьи. Полукружия мостов-великанов их соединяли…
Видел — и не успевал видеть. Глаза отказывались вбирать, узнавать. Хоть и не ослепителен свет был, да слишком его много.
Вроде бы, замки были на островах. Вроде бы, свой лес на каждом…
Тоже, небось, волшебства хватало в тех лесах? Тоже, поди-ка, по нескольку царств гнездилось-умещалось?
Неужели же и в них — в каком ни глянь — свой Тугарин? И так же подмял власть под себя? И так же над ней трясется?..
Приметить бы!.. Нет, не углядел, не смог. Хотя старался, глаза щурил. Чуть ему начинало что-то казаться-мерещиться, волны света изворачивались, всплескивались повыше, рассыпались разноцветными искрами, — прятали свои сокровенные тайны…
Долго Василек выглядывал-старался. То подавался вперед, рискуя обрушиться и сломать шею. То приседал, чтобы спрятаться между веток.
— Эй, солнце, отзовись! — позвал, когда заслезились глаза.
— Слышу тебя! — упали гулкие слова. Словно две жгучих и ослепительных капли.
— Я храбр! — крикнул Василек. — Пришел просить у тебя лук и стрелы!
Крик его громкий — рядом с громадой света — показался самому Васильку щебетом воробушка. Кольчуга приятно холодила. Еще бы на лицо защиту
— покрыто горячим потом.
— Дам тебе лук и стрелы! — упали новые слова. — Но ты отслужи!..
— Как отслужить-то? — спросил Василек, отдуваясь.
— Посмотри, что внутри у меня!
— Зачем тебе?
— Может, там пепел. Может, мне угаснуть скоро. Ведать хочу…
— Да как я смогу? Сгорю ведь!..
— Увидишь темное пятно. Бросайся в него. Назад верну сюда же…
Разговор окончился. Василек уже видел обещанное пятно, — выплыло из-за края солнца и надвигалось, вращаясь, как лист на воде.
Ох, вода, до чего ж ты далеко!.. Ох, Водяник, спасибо за кольчугу!..
Пятно повисло прямо над ним, — хрупкая скорлупка, тонкая корочка в океане света. Его края стали утолщаться, выпячиваться, потянулись к Васильку. Будто солнышко делало губы трубочкой. Только “трубочка” получалась уж больно длинной. Она выгибалась полукругом. Как те радужные мосты, что привиделись между островами… Вот он в ней. Стенки так знакомо крутятся-вертятся. Не внутри таких ли ходил он к Водянику?
— Что делать мне? — крикнул Василек.
— Иди вперед! — мелькнули два слова, как два раскаленных угля.
После гибели деда он только этим и занят. Торопится, мчится…
Держась за ветку, Василек попробовал одной ногой ступить. Другой…
Чуть прогнулось под ним, чуть качнулось. Будто встал над трясиной.
Осмелел… Притопнул… Посильнее…
Ветку отпустил и зашагал. В спину дул ощутимый ветерок.
Волка бы сюда — в один бы скок домчал. Да для волка он сейчас что звезда ночная, — далек, недосягаем.
Надо было взбираться вверх. Василек опасался, что будет соскальзывать — слишком уж непривычный был подъем.
Но не скользили ноги, держались. Вдавливались, правда, и назад подавались, да это ничего. Словно шел возле самой реки по сырому песку.
Шел и шел, — и не было заметно, что движется. Одно и то же по сторонам — ничто не дрогнет, не шевельнется.
Шел и шел — и незаметно взобрался на взгорок. Отсюда начинался уклон. Отсюда Василек покатился горошинкой — успевай только ноги переставлять.
Принесло его к пятну скорее, чем думал. Вблизи оно оказалось похожим на густой багровый туман.
Мрачная лепешка тумана выглядела устрашающе. Даже впритык почти незаметна была ее дымчатость.
Василек поколебался и — где наша не пропадала — сунул в туман левую руку. Напрягся, ожидая неприятного.
Ничего не дождался. Рука вошла в дымчатый пласт, исчезла в нем, но Василек мог шевелить пальцами, ощущал их. Мог двинуть руку вперед-назад, вверх-вниз. Было некоторое сопротивление — меньшее, правда, чем если бы двигал рукой в воде…
И вдруг Василек обнаружил, что потихоньку — по пол-ступни, по четверть ступни — продолжает погружаться. Пятно будто вело его за собой. Попытался глянуть сквозь стены. Но взгляд безнадежно увязал…
Что происходит?.. Ум подсказывает, — пятно опускается вглубь солнца, и он, Василек, вместе с ним.
Вынул руку и стал спокойно ждать конца пути. Чуть пятно подвигалось, он снова вдавливался в него. Оно отскакивало, — он не отставал. Оно убегало, — он догонял.
Ни о чем не думалось, пока ползли они так. Щука, дочь Водяника, мелькнула, было, в голове, но ненадолго. Добралась ли она уже до месяца, до своего жениха? И как добиралась? Неужели так же медленно, как он сейчас?..
Он не заметил, когда пятно остановилось, проглядел остановку.
Стоял и ждал… Ожидание затянулось…
Все, что ли? Прибыли-приехали? Слезай с коней, рать великая!..
Василек вздохнул и сунул голову в багровую муть. Закашлялся заранее — ожидал, что запершит в горле, как от дыма. Нет, не першило.
Василек шагнул в пятно, замер. Захотелось отпрыгнуть назад. Но уже непонятно было, куда отпрыгивать…
Вытянув руки, Василек сделал шаг-другой, — или ему показалось, что так мало? — и уперся в тот же туман, только уплотненный, сжатый до непроницаемости. Набычившись, воткнулся в него головой, как в липкий кисель, — брр! отвратительно! “Кисель” плотно обжал его голову, содрогался от усилий продвинуться, но в рот и ноздри не лез, не заставлял давиться и задыхаться, — Василек с удивлением и благодарностью мимоходом это приметил. Голова воткнулась глубоко, тело влипло тоже… И вдруг… Плотная стена прорвалась… Голова оказалась на свободе…
Василек открыл рот, хотел отдышаться. Ночь была перед ним и звезды. Темно-красная ночь, будто набухшая от близкой крови. Ткни в нее чем-нибудь острым, черкани ножом, — и потоки крови польются, затопят, унесут, не будет возврата…
Звезды в красноте ночи были неприятно-острыми, колкими. И непривычными. Незнакомыми…
Василек перевел взгляд вниз. Увидел черные вершины деревьев — неподвижные, спящие. Увидел — и потер глаза, не веря, — Детинец и башенки теремов. Беспорядочно разбросанные избы селища. Вроде бы, и свою избу… Как же так?.. Не сгорела?..
Попятился было в спасительный “кисель”. Но куда пятиться? Где верное направление?
— Солнце, ты слышишь? — крикнул.
— Да-а…
Ответ был еле уловим. То ли солнце нарочно сдержало голос. То ли сказанное донеслось сквозь такую толщу, о которой Василек и помыслить не мог.
— Там, внутри… Ночь там… Звезды чужие… Другой мир… Темь-страна!..
Выкрикнул Замер. Что будет?.. Ждал…
И вот “кисель” словно чуть отшатнулся, чуть отхлынул. Но не успел Василек поверить в это, как навалилось, надавило со всех сторон, — так, что взвыл, и слезы брызнули. И увидел, как стремительно развалился “кисель”: распался на куски, истек, осел; как сверкнул свет, и пронесся цветастой радугой под ним, стоящим на месте, мост от солнца до сосновой кроны…
И снова стоял на ветке между голубым и зеленым, дышал свежестью, и простор был такой, что закружилась бы голова, если бы он ей позволил…
— А лук? А стрелы? — закричал Василек обиженно.
И осекся…
Тут они были. Висели между длинными иглами чуть пониже его. Лук темно-желтого дерева, который двойным изгибом вдруг напомнил брови девицы-щуки. И колчан красной кожи с дюжиной оперенных стрел. Тут они были… Висели, слегка покачиваясь…

Глава 27

Они так спокойно болтали, будто прилегли отдохнуть, — будто не в темнице были. Они о таких вещах болтали, о которых и думать-то надо с оглядкой — не то что вслух…
Тугарин запутался в запорах. Возился, громыхая, и проклинал узников, змеюнов и себя. Узников — за то, что они были. Змеюнов — за то, что их не было. Себя — за то, что не взял змеюнов, когда пошел к узникам.
После гибели Бессонна все шло не гладко. Десятские по утрам жались друг к дружке, недоговаривали, поглядывали странно. Сообщения были привычными, спокойными. Этот с кем-то подрался, этот кого-то оболгал, этот кому-то навредил из зависти или злобы.
А недосказанность?.. Ну что там они могли утаивать?.. Не стоило принимать своих подозрений всерьез…
Бессон больше значил, больше держал нитей в руках, чем можно было предполагать. Бессону сподручнее было выслушивать донесения — он, Тугарин, смотрел на змеюнов с пренебрежением: убойная сила, все назначение которой — лечь костьми за него, отдать по первому слову свои жалкие жизни…
То, о чем они доносили, Тугарин воспринимал как пустяки. Беспокоиться надо было о главном: что там внизу, под островом, и кто там внизу? И еще: где кольцо Корчуна? Корчун прислал гневного посла — ворона. Грозит явиться со страшными карами, разрушить и пожечь. Это еще понять надо: в самом ли деле одолжил он кольцо? Тугарин его столько времени выпрашивал, столько подарков отправил, столько уклончивых обещаний услышал… Не может ли весть о кольце быть Корчуновой хитростью? Корчун не глуп, но и мы не лыком шиты. Неужели он зарится на Тугаринову власть? Неужели хочет прибрать к рукам его остров?.. Придумка с передачей кольца двух зайцев убивает: обеляет самого Корчуна и выставляет виноватым его, Тугарина…
А что если не придумка? Что если вправду было кольцо? Тогда он, Тугарин, в глазах Корчуна — вор наглый, обманщик, предатель…
Их немного, имеющих власть. Друг за другом следят. Как бы свое кольцо образовали. Кольцо силы, что опоясало все земли… Поддерживают друг друга. Опасаются… В их «кольце» свои неписанные законы. Тугарин, согласно этим законам, становится изгоем. Чужаком, которого нужно затравить и уничтожить…
Да нет, не может быть! Ему бы донесли. Если бы хоть слушок прошел… Хоть шепоток… Хоть взглядом бы кто-то кому-то подал весть.. И то он знал бы — ведал и мог бы вмешаться…
Но ни намека, ни слуха. Ни от русиничей, ни из лесу.
Это странно, это подозрительно. Это заставляет думать об уловке Корчуна. О его желании захватить остров…
Может, отдать ему? Он силен безмерно, повелитель Тень–страны. Рядом с ним Тугарин, — если покорится, — будет в безопасности. Беда не в том, что властитель сменится. Беда в том, что у нового свои цели. И свои средства. Его не напугает предсказание пленного храбра. Он будет о своем заботиться…
Снова и снова упирается он в проклятый вопрос: было ли кольцо? Передавал ли его Корчун?.. Если бы знал Василек, в каком Тугарин положении. Не искал бы встречи на мечах. Спокойно ждал бы, сложив руки на груди. Чтобы Корчун расправился…
Тугарин распахнул дверь, рванув ее на себя. Ишь, сколько скрипу! Завизжала, будто крыса… Вошел в темницу с факелом в правой руке. Левая лежала на рукояти меча… Никита, отец Василька, вскочил ему навстречу. Глаза его радостно сверкали. Озирался с таким интересом, будто попал в золотые чертоги.
Тугарин покаялся мысленно, что вошел со светом. В темноту надо являться невидимым. Сам невольно взглядом полоснул слева направо.
Что мог увидеть пленник? Чему так обрадовался?..
Черные земляные стены… Потолок такой же… Бахрома корней… Сверху корни висят густющей бородой… Корчатся две подпоры — два грубо обтесанных ствола. Чуть выпирает из стены другой ствол — мореного дуба. В него вделаны концы цепей. Под ногами месиво перепрелой соломы. Чему тут радоваться?.. — Здравствуете? — спросил Тугарин насмешливо. Он — хозяин тут, он — господин. Ему — вещать, им — внимать и ответствовать…
Пленники молчали. Внимали, но не желали ответствовать.
— Поведай ты! — он ткнул факелом в сторону Никиты, заставив того отшатнуться. — Не было ли кольца, из лесу принесенного, у ворона взятого?
— Были кольца, да свои, не из лесу. А на что тебе?
— А слыхом не слыхивал? Ты ж по избам шастал, к памяти взывал, тебе верили…
— Мало ли побрякушек у баб! Какая, может, и хвастала!
— Да полно! Так ли?.. Тугарин снова факел двинул. Батюшка не шелохнулся, смотрел твердо, с прищуром. И Тугарин вдруг подумал устало, что запугать этих людей он так и не сумел. И полюбить его, Тугарина, их не заставил. Хотя были, конечно, и трусы, что перед ним дрожали. И одержимые почитанием, преданностью показной. Но горсточка таких не означала всенародного трепета и почитания. Это была горсточка слабых на ум, опоенных, одурманенных змеюнами. Настоящими были вот этот и ему подобные. Разве он боится? Разве преклоняется? «На что тебе?» — ишь как!.. Тугарина аж передернуло.
— Ничего! — сказал небрежно. — Ты не выдашь — сынок твой правду вымолвит. Поймали мы его…
— Не бреши! — Никита посуровел, нахмурился. — Василек мой — как ветер в поле! Надо будет ему тебя повалить — сам налетит!..
И столько было убежденности, столько правды в словах батюшки, что бессмысленным стал дальнейший разговор. Тугарин понял, слабея, — и пот его прошиб в этот миг, — что положение ему неподвластно, что предсказание Руса начинает сбываться, что Никита, не понимая того, открыл ему страшную тайну, — назвал главного врага, и обрек тем самым сына своего на гибель, потому что теперь «или — или»… Или Тугарин, или Василек…
Первым, что он сделает, выйдя отсюда, — будет рассылка оборотней во все концы. Чтобы уничтожили, чтобы отвели глаза, чтобы сгинул враг в дебрях дремучих, в топях бездонных. Оборотни — после прошлой войны — служили исправно, а он их старался лишний раз не тревожить, берег для случая.
Теперь случай настал…
— Ты не веришь? — спросил он и постарался вложить презрение в свои слова. — Глянь тогда на этого, в цепях. Он ведь сильнее твоего сыночка. А где валяется? Так и твой Василек заживо сгниет!..
Что-то дрогнуло в лице Никиты. На миг, на долю мига он не совладал с сомнением, — и потерял преимущество перед Тугарином, потерял то внутреннее превосходство, с которым начал разговор. — Да и твой ли он сынок?.. — Тугарин торжествовал. Надвинулся, навис, лицо и слова будто источали яд. — Неужели не дошло? Неужели ветер не донес? Лесовик его породил, не ты! Не ты!.. — Замолчи, гадина! — Батюшкин голос загремел. — Был он и будет моим сыном!..
Шагнул батюшка на Тугарина, не сдержал себя, руки в кулаки сжались. И этот шаг стал последним в его жизни… Тугарин отскочил, завизжал по-звериному, перехватил факел в левую руку, вырвал меч из ножен, ткнул острием…
Батюшка схватился руками за живот, повалился лицом вниз — будто земле поклонился. Кровь зажурчала, перекликаясь весело с чуть слышным голосом подземного ручья. Темная в свете факела, она копилась возле батюшки набухающим озерцом.
Тугарин сунул меч в ножны.
— Этого скоро уберут! — сказал Руссу, который, приподняв голову, глядел молча. Рус плюнул в сторону Тугарина, но плевок получился слабым — упал храбру на бороду.
Тугарин усмехнулся снисходительно — как на шалость несмышленыша. И тут озарение пришло к нему… Тугарин замер — как слепой на краю пропасти; как пораженный стрелой — за миг до смерти.
Надо убить русиничей. Всех. До единого. В этом теперь спасение для него. Победа над судьбой. Перебить их — не составит труда. Можно поручить это змеюнам и не вмешиваться самому. Но главный враг… Этот, что лежит в луже крови, назвал его неосмотрительно. С ним будет потруднее!..
Ах, как много ошибок! Зачем было выдавать Васильку тайны волшебных доспехов! Подкупить его надеялся добротой? Привлечь к себе, как несчастного Бессона?..
Ну ладно, как вышло — так вышло. Его ошибки в нем и останутся — за его языком, за его зубами… Как изничтожить Василька? Как дело не довести до схватки с ним?.. Если бы, услышав предсказание, он убил всех русиничей сразу, тогда бы и Василька сегодня не было. Но «сила» его заворожила. То, что через русиничей он возвысится. Привык надеяться на что и на кого угодно, кроме себя…
Значит, корни тревог нынешних — в нем самом? Если бы верил в себя, сейчас был бы спокоен… Но разве он возвысился бы так, если бы только в себя верил? Если бы не бесчисленные хитрости, уловки, интриги?.. Зачем, зачем он остановился тогда! Не уничтожил всех! Неужели есть бог сильнее, чем его злая воля!.. Что если этот бог — он сам? Его собственная половинчатость, внутренняя незавершенность?.. Не по его ли образу–подобию повело себя сон-дерево?..
Какие страшные догадки! Прочь их! Прочь!.. Начать действовать! Убить русиничей. И первым — вот его… Ишь, пялится… Ненавистный, огромный, поверженный!.. От него беды–неурядицы! От его проклятых видений!..
Тугарин вытащил меч из ножен. Рус понял по его виду, что должно произойти. Откинул голову, закашлялся, задергался. Цепи звякали, словно тявкали верные псы. Тугарин перевернул факел вниз, вдавил в прелое месиво, потушил. Потом — во тьме — рубил мечом. Долго и деловито. Потом сидел на скользком полу, обхватив голову руками. Трясся от страха. Не мог сообразить, как же он дверь найдет, как выберется…

Глава 28

Гора играла с ними. Замирала, когда на нее глядели. Притворялась огромной, страшной, неповоротливой. Кружила — когда отворачивались — вокруг них на мягких лапах, как зверь пардус, норовила прыгнуть на плечи, придавить. Устремлялась ввысь, делаясь невесомой, ошеломляя скоростью своего порыва, самой возможностью — улететь, воспарить, превратиться в тучку. Нависала, будто безжалостная лапа, и опускалась медленно, желая помучить. Опускалась, чтобы уничтожить, растереть в пыль. Падала, падала,-то ли на них, то ли мимо, — неуловимая притворщица, непонятная, головокружительная, так непохожая на родной привычный лес… Василек следил за ней краем глаза, — она притягивала и страшила, нельзя было выпускать ее из виду, мало ли что…
Он настрелял зайцев. Зайцы тут водились в изобилии, а стрелы, подаренные солнцем, были до того хороши, словно сами летели в цель. Вместе с Веселяем они освежевали, выпотрошили тушки, поджарили и съели. А волчонок в сторонке терзал сырое мясо…
Целый день до этого мчались, мчались, мчались, и гора надвигалась — неощутимо, по капельке, набухая, раздаваясь.
Повечеряв, повалились в пахучее, шелестящее, гудящее разнотравье и забылись на долгую благодатную ночь. Что-то Василек слышал сквозь сон, — что-то легкое двигалось. Верно, ветер вился, присматриваясь к пришельцам.
Были шепоты, скользящее кружение, чьи-то взгляды. Опасности в них не чудилось, настороженности они не вызывали…
Утром трава была примята вокруг кострища, за спинами спящих, и роса на ней, на приклоненной, не выпала. Видно, не один ветер тут побывал, а целое дружество, и удалились они совсем недавно…
— Меч бы мне поскорей! — сказал Василек, потягиваясь.
— Новую бы мне песню! — сказал Веселяй.
Волчонок молчал — выставил крутой лоб и дышал часто…
— Жди нас, пока не вернемся! — попросил его Василек.
Они пошли в гору. По тому, как смотрел Веселяй, — словно бы ничего не видя, словно бы внутрь себя, — Василек понял, что новая песня недалеко, что она уже слышится спутнику.
Гора парила, она не терпела никакой зелени. Да зелень и не пробовала на гору взбираться. Пыльно–серые, дымчато– черные, гнездно — блестчатые покатости жадно громоздились друг на друга, и каждая норовила быть больше всех, каждая норовила обкусать края у соседок.
Из дикого необузданного беспорядка складывалась гора. Из бесноватого дыбления камней возникал божественный порядок. Разве подумаешь, стоя у подножия, что из этой пьяной пляски рождаются величавость, мощь, соразмерность?..
Василек и Веселяй шли медленно, озирались. Веселяй шевелил беззвучно губами, словно богам молился. Василек вспоминал, как в памятный день, когда бабуня показывала миры, в которых он «свой», видел он с плеча Лесовика и гору, и фигуры на ней, что схватились не в шутку — на жизнь и смерть…
Придерживали друг друга. Подтягивали, подхватывали. Ожесточались по-тихоньку, вызывали в себе расчетливую — боевую — злость. Гора молчаливо сопротивлялась. Присели отдохнуть, и Веселяй вдруг пропел:
— Истоптались лапоточки мои,
Как вели меня на высоку гору.
Извелось мое сердечко ретиво –
Что найду в колючей вышине…
—А дальше? — спросил Василек.
— Дальше гора подскажет…— Веселяй с неохотой затих, петь бы ему да петь. — Эх, не могу я жить, как хочу! — вздохнул.
— Камень-то ты как сыщешь?..
— Волк сказывал: меч на нем выбит… Пошли что ли?..
— Пошли. Допоем…
Веселяй первым полез по острым каменным обломкам. Они валялись там и тут, словно крошки от зубодробительных, съеденных давным–давно хлебов. Черные — совсем высохшие, серые — полувысохшие, желтые — самые свежие. В них прятались — под их твердыми боками — созвездия разноцветных искр, которые лишь на миг вспыхивали, озаряли радужной мешаниной и гасли безвозвратно — потому что шаг вперед, и взгляд уже из другого места. И на новый взгляд откликается новый обломок…
Вход в пещеру сам подполз им под ноги. Две плиты стояли шатром, а между ними затаился, охраняемый острой каменной бахромой, непроглядный лаз. Переглянулись.
— Твой черед оставаться! — сказал Василек
— Если не вернусь через день, — выручай!
— Допоем…
Щит, лук и стрелы Василек оставил, — зачем они там, под землей?.. Полез, пыхтя да ежась, в своей верной словно приросшей к телу, кольчужке. Быть бы тут, как вода, текучим; как ящерица, юрким; как солнечный луч, бесплотным… Да Василек не таков: и в плечах поперек себя шире, и могучим телом не обижен, руками хваткими, и ногами цепкими. Ох и трудно ему, лежа то на том, то на этом боку, себя в гору втягивать, как тяжелое, толстое бревно. Нащупает руками глыбу впереди, выступ, зацепку — и тащит себя к ней. Быстро пожалел, что кольчугу не снял. То и дело пристывает она к бугоркам, ему невидимым; то и дело скрюченные пальцы горы пробуют крепость его железной рубахи. Как застрянет в очередной раз, начинаются игры: кто кого перехитрит. Чуть приподнимет Василек плечи, чуть продернется вперед. Левым плечом ворохнет, правым, — проверит, свободен ли. Или боком протискивает себя, и вдруг — стой, приехал. Надергается, наелозится до седьмого пота. Сдвинется — рад, впору песни петь… Или зуб каменный как раз посреди лаза. Может, сверху, а может, снизу растет… Василек поначалу пытался такие зубья обтекать, да уж больно тяжко выходило. Тогда он сражаться с ними стал. Головой упрется и давит, пока зуб не сломит. Или рукой, а если удобно, и двумя — шатает, дергает, пока не одолеет… Скрежет, пыль, треск, пот…
Там ли камень стопудовый? Там ли меч, для храбра гожий? Там ли, куда он ломится?.. Как вывалился Василек в пещеру, как увидел, что свободно стало, — глазам не поверил. Не пещера перед ним, а целый мир подземный. Внизу темно, а вверху реет свет — разлился, как желтое мутноватое озеро. Густая щетина длинных шипов свисает сверху. Будто войско там стоит, выставив копья. Такая же щетина выступает снизу. Словно там еще войско, противное первому. Хорошо, тропинки есть между копьями. Иначе век бы тут не пройти Васильку. Но как найти дорогу назад, как не заблудиться? Не топтаться же тут, на одном месте? Не возвращаться же восвояси?.. Надо идти до первого поворота и сворачивать только налево — туда, и только направо — обратно. Так решил Василек — так сделал, не долго думая. Тесны проходы между копьями — да все просторнее, чем в том лазе. Дорога еле видна — верхний свет неярок. Тени стоят между копьями и над ними виснут. Чьи тени? Живые ли? Захотят ли с ним знаться?
Василек, на всякий случай, перед одной тенью склонил голову, перед другой — поприветствовал. Тени безмолвствовали, не двигались, и он их приветствовать перестал. Прошел «копейный» лес и запрыгал вниз по каменным ступеням. Одни ступени как на родимом крылечке-только ногу поднять и опустить, а другие — выше его роста. Прыгнешь — так в спину и даст. Кольнет — будто кончиком ножа.
Глубже и глубже…А свет не меркнет… Все такой же пасмурный неяркий… Тревога явилась и прочно засела в голове. Василек услышал угрозу. Исходила она, казалось, со всех сторон — снизу, сверху, сзади, спереди. Ступеньки прекратились — теперь Василек прыгал по беспорядочно набросанным валунам.
Ниже, ниже, ниже… Даже здешний свет и тот кончился, по капельке иссяк. И в его жалких остатках Василек скорее угадал, чем увидел себя на краю обрыва. Дна не было видно. Жар исходил снизу — влажный, удушающий. Василек пошел по краю, слушая свою тревогу. Озираться попробовал, но убедился — бесполезно. Впору наощупь идти…
Вдруг угадался поворот… И вроде бы, спуск пологий, ведущий в сторону от обрыва… Но ступить на него Василек не успел… Кто-то взметнулся из–под ног — живой кто-то и враждебный… Василек отшатнулся, ногой успел скребануть по краю, напрасно стараясь удержаться, — и упал с обрыва…
Летел недолго, не так уж высоко оказалось — чуть выше некоторых недавних ступеней…
Упал и заорал благим матом — ноги по щиколотку ушли в огонь. Не было пламени, тьма царила, но ступни и щиколотки жгло нестерпимо — кипятком жгло, в кипятке был Василек, хорошо еще на ноги упал…
— Влево прыгай! — крикнул чей-то голос, и свет появился.
Василек увидел близкую стенку — прыгнул, прижался. Узкая полосочка сухой земли была между стенкой и кипятком. В трепетном слабом пламени увиделась Васильку малая часть безбрежного, мертвенно — неподвижного озера. Ноги жгло нестерпимо. Василек принялся приплясывать — вроде бы, так было полегче.
— Говорить будешь? — крикнул сверху невидимый, но уже знакомый голос.
— Чего надо?
— Зачем пришел? Кто послал? Говори правду!..
— Камень стопудовый ищу… Меч под ним… Я храбр!..
— Тугарина знаешь? Дружбу с ним водишь?
— Биться с ним хочу!
— Чем он тебе нехорош?
— Долгая речь… Не здесь бы молвить!..
Было молчание. Потом сверху спустили веревку с петлей на конце.
Василек двумя руками ухватился за петлю, и его рывками, шмякая то и дело
об стену, выволокли наверх.
Кто-то стоял, высокий и юный, с факелом в левой руке. Возле него и чуть поодаль застыли другие фигуры, — у каждой заряженный лук, направленный в Василька. Все голоногие, в балахонах из темных звериных шкур, которые прикрывают тело от плеч до колен.
— Я Светлан, сын Тугарина! — сказал высокий. — Он хотел меня погубить, и я ушел…
— Я Василек, русинич, сын батюшки своего Никиты…
— Дай осмотреть ноги твои, Василек. Я в лечении смыслю.
— Будь милостив, Светлан! Болят очень!.. Василек опустился, где стоял, размотал обмотки, снял отяжелелые мокрые лапти.
Ноги по щиколотку были красные, вареные, покрытые водянистыми пузырями. На ступнях пузыри полопались — там выступило голое мясо.
— Вылечу! — пообещал Светлан. — Дойдешь до становища? Или сказать, чтоб снесли?..
— Веди! Добреду!..
Светлан был осанист. Шагал, не оглядываясь, легко и важно. Василек на больных ногах ковылял и невольно любовался своим провожатым. Позади Василька двигались молчаливые фигуры — луки надеты на плечо, стрелы в колчанах.
Василек оглянулся раз–другой, и ему почудилось, что это дети — мальчики–подростки… Проходили мимо подземных водопадов, бородатых, громокипящих. В их шуме Васильку слышался голос Водяника,-то грозил сурово, то умолял вернуть кольчугу.
Спускались под новый уклон, и высыхали брызги на лице, и шум затихал. Только звуки шагов метались, будто юркие зверьки…
Проходили мимо бесконечных шипов, — свисающих сверху, растущих снизу, — их причудливое множество отвлекало от боли в ступнях.
Какие-то жуткие твари с лицами почти как у человека облетывали бесшумно, иногда задевая голову перепончатым крылом.
— Пришли! — сказал Светлан. — Сейчас облегчу тебе!..
Огромно было, уютно, тепло. Бесконечна была пещера — как и та, в которой обварился… Но здесь было сухо, здесь веяло домом, защитой. Воздух подрагивал и золотился — будто перед рассветом. Ногам было мягко, по песку ступали — чуть похрустывал. Даже боль поунялась — будто приглядывалась, прислушивалась. Раньше тут, видно была сплошная скала, да время изгрызло ее, истерло в песок. Остались каменные столбы, прямые да извитые, расставленные, вроде бы, как попало, а приглядишься — словно бы и с умыслом.
У стены справа звонко плескался и прыгал из стороны в сторону маленький ручеек. Он был так мал, так «тонок в поясе» и неглубок, что не верилось, будто для местных жителей он может что-то значить. Но возле него на земле стояли два котла, сделанные из обожженной глины, и под котлами плясали рыжие язычки пламени. Возле котлов суетились девочки — подростки. Они были — так же, как Светлан и его охранители — от плеч до колен закутаны в звериные шкуры. Длинные волосы лежали на плечах и опускались на спину; у одних — вились, у других были прямые. Красивые округлые лица были добры и спокойны. Ближе всего они были, — котлы у ручья, деловитые девочки, — поэтому взгляд прежде всего за них зацепился. Левой стены не было видно — пещера в ту сторону казалась беспредельной. А прямо глянешь — между каменными столбами аккуратно разложены подстилки из зеленых веток. Их, видать, недавно меняли, потому что листья были свежими, не увялыми. Много их было — не сосчитать, взгляд не мог далеко проникнуть за мешанину каменных столбов. С невольной радостью и нетерпением глаза тянулись вправо к уютным очагам и девичьим фигуркам.
Туда Светлан и свернул. И Василек — с удовольствием — вслед за ним. Светлан велел разуться и уложил Василька на одну из подстилок — недалеко от котлов. Теплым ветерком веяло сюда от огня.
По слову Светлана одна из девочек принесла горшочек со снадобьем. Василек про себя отметил, что язык у них тут свой, ему не понятный. Мягко–мягко прикоснулись пальцы к болящим ступням. Густо–густо наложили мазь, утишающую боль.
Потом девочка склонилась над ним с дымящейся миской в руках. Василек приподнял голову. Девочка ловко и бережно влила ему в рот горячее питье. Василек разнежился, растворился в золотистых глазах девочки и уснул, взяв ее за руку. Долго ли спал — почивал, — о том не ведал. Но что с пользой, то почуял, едва открыл глаза.
Ноги не болели, и сила гуляла–играла, просила выхода. Светлан сидел рядом, ждал его просыпа. Едва Василек сел, та же девочка поднесла ему ту же миску с тем же питьем — теперь уж Василек сам выхлебал да языком капли подобрал. Девочка смотрела, как он пьет, улыбалась доброжелательно. Потом приняла миску, отошла.
Васильку почудилось, что она сказать ему о чем-то хотела, да сдержалась. Жалко было слов, не рожденных, и Василек следил за девочкой, выворачивая шею, — пока не смешалась она с другими, такими же красивыми и домовитыми…
— Повести твоей жду! — мягко понудил Светлан.
Василек вздохнул и, сидя на мягкой пахучей подстилке, стал рассказывать. И начал он с того дня, когда дед его, — озорной, непоседливый, смятенный, — собрался на битву…
Светлан выслушал спокойно, — ни звуком, ни жестом не прервал. Только мысли — одна за другой-торопилась в его глазах. Василек видел, как они просверкивают — будто рыбы в реке… Долго думал Светлан, долго молчал Василек, поведав о своих близких и о себе. Девочки что-то варили, что-то бросали в котлы, помешивали, — вкусные запахи плыли, щекотали в ноздрях. Мальчики собрались в кружки, переговаривались. Подойти бы к ним, послушать, вступить в беседу…
— Верю тебе! — сказал Светлан. — Открою тебе нашу тайну!.. По тому, как он быстро встал и нетерпеливо оглянулся, ясно было — предстоит новая дорога. Ни побеседовать, ни отведать здешнего хлеба… Глянул Василек прощально — и вроде одна из девочек встречно глянула. Не та ли, что мазь да питье подносила?..
Светлан шел торопко, дорогу примечать некогда было, да и недалека она была. Светлан, поднатужась, камень отвалил, — неприметный возле острозубой скалы, исчерченной черными прожилками.
Под камнем открылась узкая земляная лестница. Василек спустился за провожатым, огляделся и ахнул — поразительное узрел, тайну всех тайн.
Сверху свешивался корень, прочный, гибкий, розоватый изнутри. До низу, до земли, он не доходил, — маленькая нагая девочка, словно клубень, висела на нем. Головка ее была запрокинута, глаза закрыты, ручки и ножки безвольно болтались.
Там, за ней, чуть поодаль, так же висел маленький мальчик — на другом корне, вросшем в живот — в то место, где пупок. А еще дальше — другие дети. Сколько их было в этом подземелье, невиданных и нежных плодов?..
Под первой девочкой — выползок: с виду жесткий да опасный клубок корней. А ну как упадет она — ведь раздерут–изранят корни! Вон и под другими детьми такие же выползки… Василек вопрошающе глянул.
— Попробуй рукой! — разрешил Светлан.
Василек попробовал: упруго и мягко, падай да лежи сколько угодно.
— Был я один, — сказал Светлан, — пока вот это не началось. — Он повел рукой. — Думаю, послушав тебя, что к тому Тугарин привел. Как он время остановить пожелал, так земля и взялась детей родить…
Говорил Светлан и двигался вдоль длинной детской вереницы. Василек двигался за ним, как прилепленный. Зябко ему было от удивления, и перехватывало дух. Перед ним словно бы перекатывалась волна жизни. Чем дальше, тем больше делались ребята, тем розовей, упруже. И голова у них не так беспомощно запрокинута, и руки–ноги не так безжизненно болтаются… А последний самый — мальчик. Он вроде бы дернулся, когда подходили. Или померещилось?.. Таким Василек себя помнить начал. Опять он дернулся — теперь уж точно! Ошибешься ли, в шаге стоя! Дернулся, и глаза на миг отворились — голубые, как у него самого, у Василька… Снова дернулся — вскинул руками — ногами… Кончик корня возле живота коричневый, словно бы высохший. Он гнется, никнет, он мертвенно потрескивает, он сейчас переломится — на глазах у Василька!..
Василек часто дышит и дрожит, и никак не унять мелкую дрожь. Светлан тоже волнуется, хотя наверняка не впервой тут. Ишь, губу прикусил, да руки сцепил перед грудью крепко — накрепко… Корень трещит громче… Мальчик содрогается, будто воюет с тем, что кормило–поило… Будто не желает больше терпеть свою привязь…
Кррак!.. Шшухх!.. Ребенок падает, — коричневый отросток торчит из живота. Другие корни принимают его, легонько подбрасывают, потом потише, потом втягивают в себя. И все замирает… В тишине слышится спокойное дыхание мальчика. Он спит — розовый, длинный, бурая капля сока или крови — застыла на конце деревянистого отростка.
— Не могу привыкнуть! — сказал Светлан. — Всякий раз чего-то боюсь!.. Тугарин этот мир в мешок засунул, своровал. А дети вынут из мешка, заступятся. Дети — мой народ…
— Долго он проспит? Дней семь, не меньше. Отросток отпадет — пупок останется. Как у всех…
— Наш этот мир, Светлан! Наш, не Тугаринов!
Светлан поморщился.
— Не так ты рядишь! Он свой, понимаешь?.. Ни над ним, ни под ним себя не поставишь без ущерба. Тугарин, вишь, попытался. Теперь страшится, мечется…
— Тебе не помочь ли? Не остаться ли?..
–А меч твой? Не уверен ты, что ли, в своей правде?
— Не уверен — ты понял меня… Не уверен, а иду!..
— Кто-то из моих говаривал про твой камень… Тут он где-то, недалеко…
— Я найду, Светлан! И уведу русиничей на родину! А вам — жить, как захотите!..— Светлан глянул тепло. — Дать ли подмогу?
— Сам справлюсь!..
У поворота неприметного, возле острозубой скалы, исчерченной черными прожилками, они расстались. Под камнем скрылась узкая земляная лестница и то дивное, что было внизу. Светлан пошел в одну сторону, Василек — в другую. Шел Василек и радовался: есть для этого мира добрые… нет, не хозяева — друзья. Они его не испоганят, не отравят злобой, равнодушием. Они его не станут обирать, ничего не давая взамен. Ох и трудное дело — жить на равных с миром, который тебя родил, — не возвеличиваясь и не унижаясь. Почему не могут русиничи так? Смогут ли когда-нибудь?..
Тут Василек увидел свой камень и не поверил глазам. Он лежал, прикрытый седой бородой водопада, и словно сам звал к себе. Меч, выбитый на нем, — сквозь водяные струи, сквозь пену, — виделся живым. Он качался вправо — влево: то ли с кем-то сражался, то ли плясал. На радостях Василек, не думая, хотел прыгнуть сквозь воду, — туда, к своему подвигу, к желанному и долгожданному, стопудовому, который не таким уж огромным оказался, каким виделся в мечтах… Да вовремя остерегся — кольчуга словно сжалась на груди, толкнулась, предупредила, — не суйся, не спеши, плохо будет…
Сквозь воду не только меч, но и сам камень кривился, — будто вода его с натугой ворочала, раскачивала, вырвать хотела из его земляного гнезда, оружие добыть, что под ним покоилось, и унести его, спрятать, чтобы никому не досталось, и в первую голову — Васильку, чтобы заменила Водянику прямизна меча, так похожая на стрежень, ту заветную кольчугу, что была дерзко похищена…
Василек засмотрелся было, потом опомнился. Обогнул водопад, прижался к скале да бочком — бочком под шумливые струи — ни одна капля не задела, ни одна не упала на него.
Добрался до камня, руку положил на скользкий неподатливый бок и засмеялся. Ну и дуралей Водяник, ну и простофиля! Развернул бы водопад пошире, залил бы весь низ, — чтоб нельзя было по суху до камня!.. Не догадался, не сообразил, — добрался Василек, ничто его теперь не остановит.
Потоптался возле камня, ноги приладил так, чтобы при натуге не елозили, чтобы упор был. Нашел упор — и руками, грудью, всем телом на камень надвинулся. Вдавился в него, слился с ним, передал ему свою волю, свою страсть.
И камень, а вернее камень–Василек, единые и нераздельные, дернулись, качнулись, вылезли из привычной долгой постели, очнулись от бесконечного сна…
Тут они разлучились, потому что удаль взыграла в Васильке, потому что увидел он меч достойный, — широкий да тяжелый, да изукрашенный красно, — схватил его правой рукой, а левой-толкнул камень в водопад. Напрасно он так сотворил — сам пожалел тут же, с испуга зарекся быть опрометчивым.
А пугаться было чего. Едва камень в воду вплеснулся, как ее не стало, воды серебристой, быстротекущей. Вместо нее со скалы да мимо Василька, да куда-то дальше, в глубины, помчался табун кобылиц неукрощенных. Белогривы они были и длинногривы, голубели в пещерном сумраке крутые бока, морды ощеренные к Васильку тянулись, копыта смертельные воздух молотили, чуть не доставая до головы бесшабашного храбра, до его сильных плеч. Отпрянул Василек, побледнел, но главное дело не забыл, — глядел на кобылиц, а пальцы споро цепляли меч к поясу, на левое бедро.
Храпели кобылицы, пену роняли, косили влажными глазами, били страшными копытами, хвостами да гривами хлестнуть норовили. Но в сторону не могли скакнуть, свой у них порядок нерушимый в движении, — это Василек быстро приметил.
А камень стопудовый? Что с ним?.. Столько времени верно хранил он меч заповедный, берег от жадного взгляда, от злой да слабой руки… И так мало времени достало кобылицам своевольным, чтобы разбить его копытами, раздробить — растолочь, да хвостами развеять пыль последнюю, что от него осталась…
Василек посмотрел — ни камня, ни выхода для него, удальца. Запер он себя на замок неоткрываемый. Те боковинки, что привели его под водопад, застланы длинными хвостами, пробиваемы острыми копытами.
Положил руку на меч, задумался. Проносятся мимо атласные холки да крупы, фыркают бархатные ноздри. Нет конца сильным да стремительным телам. Велики, ох велики табуны у Водяника — почти вплотную мчатся кобылицы. Что ему, Васильку, в том? Как остановить бег бешеный? Как проскользнуть между смертоносными и прекрасными?..
А зачем останавливать! — вдруг ясно и просто решилось в голове. С удали начал — пусть удаль и выручит… Подивился Василек простоте найденной мысли, ее дерзости. Долго стоял, считал, примерялся. Выверил, на сколько счетов одна кобылица мимо него мелькает — от ноздрей чутких до кончика хвоста; на сколько счетов перерыв длится, сколько раз каждая стригануть воздух копытами успевает; вообразил — и раз, и другой, и десятый-то, что должен сделать. Так-то, в голове, вроде оно выходило, вроде ладилось.
Тогда перестал примеряться. Решился. Пора! — сказал себе…
И сбоку, слева, прыжком отчаянным да могучим, на шелковистую холку руками — обвил! вцепился! На мускулистый круп ногами — обнял! зажал! приник!
Что тут началось!.. Кобылица дернулась, да стеснена она другими — ни вбок ей, ни вперед, ни назад.
Заржала гневно, и словно гром раздался, словно своды подземные рухнули. То все другие кобылицы заржали — ответили.
И понеслись они вдвое — нет, втрое! — быстрее. Некогда было по сторонам глядеть, руками и ногами прирос Василек, щекой прижался. Только и видел — будто волны под кожей лошадиной ходят. Только в эти волны и окунал взгляд…
Кобылица попробовала обернуться и укусить — не тут -то было. Сразу прыть убавилась, чуть выбилась из своего места, чуть не попала подругам под копыта.
Пробовала задом вскидывать, да бесполезно было, — Василек, что клещ, вцепился, и отковыривать его от кобылицы можно было только по частям.
Так и неслись — шорохи и плески, осыпи и тени слышались да мелькали. Блески да темнины проскакивали и отлетали назад неузнанными, непонятными…
И вдруг — свет по глазам ударил. Василек подумал: в пламя попали, сгорят заживо, — и закричал. И ему чей-то знакомый голос ответил. Приоткрыл глаза, — батюшки–светы! — по лесу зеленому, по земле родной, а не под землей скачут. Ветки на него замахиваются, да не хлещут, а гладят — проскальзывают безобидно вдоль спины. А впереди-то — что за чудо! Никого. Ни одной кобылицы. Только лес без конца и без краю.
Тут Василек сел вольнее, приободрился. Оглянуться осмелился — сзади тоже никого. Только лес… А сбоку, — чуть приотстав, — кто-то гонится. Да не кто-то, — разуй глаза! — Веселяй верхом на волке.
Ох как радостно стало! Ох как весело!..
— Огогого— о!.. — во всю глотку заорал Василек. Кобылица ушами задергала, с ноги сбилась. Волк наскочил сбоку, и кобылица совсем встала, норовя к волку задом повернуться.
Кружилась — кружилась — и волк силен, и кобылица не промах. Нагнулся Василек, словно кто подсказал.
— Моя ты отныне! Покуда жив! — сказал внятно в правое ухо, поросшее белым волосом. И кобылица смирилась, признала его правоту.
Встала, дрожа, кося огромным глазом с набухшими кровяными жилками в сторону волка. А волк — с улыбкой на морде — как ни в чем ни бывало, сел неподалеку и отвернулся. Веселяй с него спрыгнул и глядел, рот разинув, на Василька — наездника, измученного и счастливого, с тяжелым мечом на левом бедре…

Глава 29

Бабуня чуяла смерть. Кончалось время «второго удивления», утекало из сердца и духа, последние капли оставались внутри.
Не она ли сама подтолкнула? Не она ли ускорила остатьние деньки? Не она ли стронула стоячее болото? Не ее ли наговоры — шепоты?..
Про «удивление» она давно поняла — еще когда жили в Русинии, полузабытой, но дорогой сердцу. Жизнь состоит из двух удивлений и борьбы. Первое удивление — в детстве, при встрече с лесом и солнцем, с небом и водой. Потом борьба; битва с миром — он жесток, прекрасен, и не сразу догадаешься, что и жестокость, и красота — от равнодушия к человеку.
Второе удивление — в старости, когда столько сил истратишь, столько надежд, а мир все такой же, и никогда уж не поворотишь его ликом к себе. Что тут остается делать? Вздыхать да удивляться, да с умиленной жалостью глядеть на молодых.
Бабуня ежедневно вспоминала про внука — любимого, чудом рожденного. Не она ли больше других ему дала? Не она ли открыла ему такое, чего другие не могли, не умели?.. Сколько раз заклинала она удачу в это, последнее свое одиночество, — здесь в капище! Сколько раз направляла удачу по следам Василька! Сколько раз жалела, что сказать ему про то не может, похвалиться!
Глянул бы благодарно, глазами теплыми, — ей бы и довольно! Ей бы надолго хватило!.. Но нельзя болтать про ворожбу — не то нарушишь, расстроишь. Так же, как теперь чуяла смерть, раньше она чуяла свои слова. Чуяла, где они нужны. Где слабинка в общей мировой вязи, — туда их и вплетала, там и подлатывала ими.
Как она это делала? Как находила нужные речи?.. По молодости жгуче хотелось понять, объяснить самой себе. Чтобы стать владычицей над словами. Чтобы властно и безошибочно посылать их на подмогу людям…
Да, хвала богам, поняла вовремя: все наоборот, слова — ее владыки. Слова избрали ее на служение, повиноваться им беспрекословно — такова ее доля. А уж где там они появляются: в ее ли голове, в головах ли могучих богов — так ли уж важно дознаваться! Может, они живут вольно, как ветер, и вся ее заслуга в том, что в ней заплутали–заплутались, как в кроне дерева? Может, они образуют свое — невидимое, но слышимое — море, и она — одна из немногих, кто его слышит? Может, слова — первопричина, первооснова всего, и живет лишь то, что названо, произнесено? И не с зачатия начинаются человеческие дети, а с мечтаний, со слов?.. Тогда понятны сила Василька, его ум, его необычность. Уж наговорились о нем досыта — и матушка, и она, бабуня. Это их объединяло, — воображать его, придумывать, — помогало обманывать чувство пустоты, с которым жили все русиничи. Сколько раз она в молитвах обращалась к богам, — чтобы дали маленького, чтобы помогли прорвать паутину Тугарина. Она ее чуяла, как теперь чуяла свою смерть, — висит над головой, застит свет, подними руку и уткнешься в нее, липкую. Боги не помогали, — приходилось надеяться на свою силу — наговоры, шепоты, заклятия над зелеными телами трав. Что-то в них, нежных, пробуждалось, благодаря ее словам, — будто роднились ее слова с духами трав. Еще была Василисина сила — особая, непохожая на бабунину — словесную. Бабуня словами подлаживалась к общему порядку, вкрадывалась, вплеталась в него, входила как бы со стороны. А от Василисы исходила такая же сила — по характеру такая же, не по величине — как от целого леса, именно от леса целиком, а не от отдельных деревьев. На равных с лесом существовала Василиса в желании жить и родить. Вот почему, исчерпав молитвы–просьбы к богам, стала бабуня свои наговоры да шепоты обращать к лесу и Лесовику. Свой своему скорее поможет…
И ведь получилось… То-то, небось, кисло было Тугарину, когда вернулся после отлучки…
Он, Тугарин, как видно, чадолюбив. Бабуня помнит, как светлел он, глядя на Бессонна, когда наезживал да сманивал паренька к себе…
Зачем же паутину раскинул над русиничами? Зачем омертвил время? Зачем змеюнов посадил в каждую избу? Зачем пищу заставил приправлять листьями иглун — дерева?..
Бабуня у себя тот обычай извела, перешептала змеюна, отвела ему глаза, — листья на столе держала, но пищу ими не портила.
Большие загадки они перечислила. Да вот отгадки не ей вестимы будут. А хорошо бы сведать кривые замыслы да спрямить их — себе и роду своему на пользу…
И сведают. Не она, — так Василек. Станет храбром и Тугарина перемудрит — по лбу его, ненавистного!.. Чужой он, Тугарин, — чужой. Это же надо — век бесконечный на острове присвоенном оставаться чужим! Это же надо вынести, стерпеть — не приведи боги попробовать!.. Верит ли он сам в те побаски, что змеюнам велел распускать? В то, что его любят, им восторгаются, перед ним преклоняются?..
Жажда править — как болезнь, и он ею одержим. И то, что он — больной в ее глазах — примиряет с ним бабуню. Больные по ее части, к больным ее всегда влекло — помочь, облегчить…
Какие травы приготовить Тугарину? В безлунные ночи их собрать, или при полной Луне? Отварить или настоять?.. Бабуня всегда хихикала, когда представляла себя целительницей Тугарина. Воображать, что это возможно, что она за это берется, — так забавно. Мысли скрашивают ее одиночество среди толпы деревянных идолов, отгоняют мрачные предчувствия о судьбе Никиты, ее зятя, о дочке любезной Василисе, о внуке пропавшем… Такая радость была — его рождение! Такая радость! Слова ее были проникновенными и острыми в ту пору, как никогда. Они протянулись от Василька во все ведомые царства. Везде его сделали своим. Обычно человек рождается в один мир, и в другие путь ему заказан. Василек же, благодаря ее стараниям, родился сразу в пять миров. Это главный подарок, что ему достался. Это делает его почти неуязвимым. Он может усилием воли переносится из мира в мир. Может четыре раза погибнуть и все–таки остаться живым. Всякий раз из этих четырех он будет умирать «по–настоящему» — и пропадать, исчезать из одного, очередного, «нечеловеческого» мира. А в человеческом — самом родном — он будет жить вопреки всему. Будет жить даже после четырех смертей. Он про это не ведает покуда. Все сбудется помимо него, если суждено ему погибнуть. Все обнаружится после первой же его смерти…
Да уж лучше бы не обнаружилось, не открылось. Лучше бы тайный и трудный дар так и остался тайным. Хотя она говорила ему про пять царств — намекала… Давно это было или нет? Он впервые увидел жуткую сложность и скученность жизни. И сильно перепугался, как ей показалось. Но быстро пришел в себя…
Пользовался ли он своим знанием с тех пор? Бывал или нет в определенных мирах? Где он, родимый, сейчас? Повидать бы его перед смертью! Глянуть бы хоть одним глазком!.. Смерть уже близко. Даже боль перед ней отступила.
Ах, как болели кости каждый вечер и каждое утро! Как мучительно было двигаться! Как не хотелось!.. Но едва она отворила кровь, — да, да, с того первого раза! — боль стала отступать, уходить. В ушах поселился постоянный комариный звон. Голова стала медленно и сладостно покруживаться. Неназойливые грустные мухи повисли перед глазами, они ей не мешали; — хотя поначалу раз–другой пробовала отмахнуться… С тех пор она много раз дарила богам кровавые пиры. Боги привыкли к ним, — боги изменились от крови. Доброта исчезла с их лиц. Взамен проступили суровость и жажда. Боги постоянно жаждали, кровь им понравилась, они просили еще. И она, полумертвая бабка, задыхаясь и обмирая от слабости, шептала, посылая — через богов — свою кровь на голову Тугарину.
Так должно было делать, чтобы внуку помочь, единственному теперь и жадно любимому, который в схватках, в игре со смертью возмечтал обрести самого себя. Как будто решимость к бою — не самое главное. Решиться на бой — обрести половину победы. Неужели она не говорила об этом внуку? Неужели запамятовала, старая ворона? Решимости-то как раз ему не занимать. Быть ему храбром! И проливать свою кровушку, — молоденькую, бурливую, горячую, — ради всех, ради обжирал и жадин, которые про то и ведать не будут, а если кто им расскажет, — отвернутся и зевнут.
Надо ли? Надо ли мучиться и погибать лучшим ради худших? Ну, а если и надо, — а ведь она понимает, что надо, ясно понимает перед смертью, — ну, а если и надо, то почему именно ему, Васильку? Пусть бы другой, — хотя бы тот же Зевуля! Или Веселяй! Или Перемяка!..
Почему только лучшие годятся для мук? Почему худшие умирают за себя, а лучшие — за всех?.. Эк она себя разворошила? Эк раскаркалась!.. Бабуня взяла зеленую иглу, заранее отломленную с дерева, согнула руку и в сгиб локтевой приставила. Игла сама нашла жилу тоненькую, не ссохшуюся, — впиявилась в нее.
Густая вязкая кровь, черная почти, нерешительно, раздумчиво закапала в малую деревянную чашку, — бабуня еле выскоблила ее накануне. В остатний раз, как видно… Вон капель-то, до того редка — от капли до капли выспишься.
Бабуня так и делала: капнет капля — и летит бабуня вместе с ней в колодец уютного забытья. И спит… И от негромкого шлепка упавшей капли вздрагивает, с натугой, с усилием открывает глаза, — будто они разбухли, перекосились, как плохо подогнанные двери. Долго ждала, пока в чашке дно покроется… Хорошо выспалась… В ушах теперь уже не комары гудели, а громкие пчелиные рои. Ноги не слушались. Бабуня вяло думала и не могла надумать, как их, окаянных, заставить поднять ее…
Уперлась в стол двумя руками. Отодвинула чашку — прольется еще, не приведи боги… Снова уперлась… Выдернула себя над столом — со стоном, с придыхом. Взяла чашку в правую руку; рука дрожала, и крови в чашке было неспокойно — вскидывалась мелкими бугорками, взволноваться пыталась…
Левой шаркнула по столу — вперед, к выходу. Ногой тут же двинула. Ничего, получилось… Отдохнула… Сделала — вот так, старательно, по частям, проверяя себя, клюя носом и забываясь, — второй шаг… Так, по шажку, — долго ли, коротко ли, — миновала стол… И остановилась перед лестницей, что вела из землянки наружу, к деревянным богам…
Лестница была непреодолима — для нее, теперешней. Бабуня потянулась было рукой — поставить миску на стол, упасть и умереть… Да вдруг что-то придумала и удивилась, — и силы нашлись, — до чего просто!..
Зажала миску в зубах, — они крепкими были и все целехоньки — и поползла по лестнице на четвереньках. Руки со ступеньки на ступеньку… Ноги со ступеньки на ступеньку… Двигалась … Жила…
Свежий воздух приободрил… Помог подняться на ноги… Постояла, шатаясь, и побрела к богам… Загодя показывала им миску — вот что вам!. Улыбалась безгубым ртом…
Боги напрягались плотоядно, увидев кровь. Им нравилась новая пища, которой потчевала бабуня…
Тут появился Тугарин — перелетел через частокол на коне своем белом, спрыгнул с него да меч вытащил… Бабуня глядела на него, как на сновидение, — не как на живого. Расслышала: за частоколом воют, беснуются, — змеюны, не иначе. Зачем они? Для чего?..
Молча ее ударил Тугарин. Пронзил мечом и скривился — уж больно липкая была кровь, уж больно мазучая…
Бабуня легко повалилась на ближайшего идола-то был Перун, он с краю стоял. То, что в миске было, вымочило руку Перунову, его скрюченные пальцы на древке копья. То, что в бабуне оставалось — немного совсем, — выплеснулось через раны глубокие, через жирную землю — к тулову деревянному врытому глубоко и прочно…
— Да зачем же ты трудился напрасно! — громко пожалела бабуня. — Я бы и так умерла!..
Но это ей показалось, что громко. На самом-то деле сухой язык едва-едва во рту шевельнулся.
— Падаль! — выругался Тугарин отставив от себя вымазанный меч. Обтер его о другую руку Перуна, — о ту, что еще чистой была. Боги смотрели завистливо, пытались придвинуться, — новичку везло…
Змеюны шумели за частоколом, готовили зажигательные стрелы, ждали, пока Тугарин перемахнет обратно…

Глава 30

Ехали неторопливо… Веселяй на волке, Василек — на своей кобылице. Она была под седлом, в пышно изукрашенной сбруе, — лошадиная справа появилась на ней, когда смирилась норовистая, когда прекратилась бешеная гонка. Водяник тоже, как видно, смирился — вот и послал подарок… Меч был слева, кольчуга на теле, щит за спиной, лук со стрелами — под правой рукой у седла. Василек был вооружен, был храбром не только на словах…
Он знает: надо старое свергнуть. Он все для этого отдаст и жизни не пожалеет. Но как дальше? Как без этого постылого старого? Куда идти? Что делать?.. Неужели и другие, как он, — живут наощупь, наугад, по наитию? Или только русиничам присуща надежда на «авось», а в других землях расчисляют и вычерчивают свои пути наперед?..
Достаточно ли вникнуть в чужие пути, чтобы найти свой? Может, наоборот: чтобы свой путь найти, надо не ведать о чужих, нарочно отворачиваться от них?..
Предположим, куда идти — понятно. В Русинию — далекую разрушенную прародину. И что делать — сообразим. Возрождать Русинию, восстанавливать из пепла. И не прогнать храбров, как прогнали Руса давным — давно, перед злой погибелью…
— Спою? — то ли спросил, то ли сообщил Веселяй. И запел, не дожидаясь ответа.
Волк трусил, часто поворачивал голову к Васильку; то открывал, то закрывал пасть, молчал. Кобылица мотала головой вверх–вниз, пофыркивала, будто подпеть собиралась. Так они слушали Веселяя.
— Жили две сестрицы родимые.
Жили возле батюшки да матушки.
Как одну-то звали Злою волею,
А другую нарекли Доброй волюшкой.
Подросли они в любви да веселии.
Были игры им, были и забавушки.
Обе вышли замуж, детей принесли.
Жить бы им да жить, не печалиться.
Но померли тут и батюшка, и матушка.
И разброд приключился между сестрами.
Злая воля восхотела жить по-своему:
Никаких бы ей не знать дел докучливых,
Ни о ком бы ей не плакать — не заботиться.
Она бросила своих деток маленьких.
Она мужа послала пить — погуливать.
Она избу подожгла свою родную.
А сестра ее меньшая — Воля Добрая,
Она деток тех взяла, приголубила,
Она мужа той сестры на ум наставила
И свела их к себе — вместе век вековать…
С той поры по свету ходят друг за дружкою
Воля Злая, а за ней Воля Добрая.
Воля Злая нарушает лад–согласие,
Сеет свары да раздоры, да безумие,
Да сиротскими слезами умывается.
А сестра ее меньшая — Воля Добрая –
Мирит — ладит да выводит на солнышко,
Да берет к себе в тепло, в утешение,
Все с улыбкою простой приговорчивой.
Пусть бы все ей помогли, кого приветила.
Пусть бы встали вслед за ней, кого поднять пришлось.
То-то сила-рать была бы добродельная.
То-то б старшая сестрица приужахнулась…

Веселяй разошелся. Кончив песню, глянул озорно, хотел петь еще.
— Давай! — подбодрил Василек. Снова слушать приготовился. Да не пришлось. Болотистым местом ехали. Среди кочек в травяных шапках. Отвлеклись, расслабились. Решили: все позади…
И вдруг оказалось: это не кочки-толпы людишек. Плотненькие, коротконогие, зеленоволосые, в каких-то немыслимых сермягах-то ли из корья, то ли изо мха. В каждой руке по мечу — такому же короткому и широкому, как сами людишки. В левой меч и в правой — меч…
И насколько неподвижны были кочки, настолько попрыгучи крепыши-коротыши.
Зарябили, замелькали перед глазами. Кобылица шарахнулась, испуганно захрипела, на задние ноги осела, передними воздух взбуравила. Ее испуг дал время Васильку придти в себя, понять, что случилось, меч выхватить. Кабы не кобылица, он бы, может, припоздал, уж больно неожиданно явились эти…
А волк встал, как вкопанный, лапы растопырил, упер, — сдвинь такого, ему ничто не в новину. Веселяй первым отмахиваться начал мечом своим заспанным, в сундуках бока отлежавшим. Недолго его меч просыпался, — засверкал, засвистел, будто не в диковинку ему было из ножен выскакивать.
— Оборотни! — закричал Веселяй.
Людишки попрыгучие, как услышали, — заорали, загикали, заулюлюкали, на две стаи разделились. Тяжко пришлось Веселяю, миг бы еще — и срубили бы его. Да волк не зря косился глазами умными, наклоняя лобастую голову. Понял, что Веселяй без подмоги не сдюжит, — и запрыгал, заскакал не хуже нападающих, заставив тех за собой носиться, спотыкаясь да сталкиваясь, да перекувыркиваясь…
Веселяй в азарт пришел от волчьих проделок — засвистел, захохотал, приосанился. Шум-гвалт над болотиной взмыл, разбередил живность лесную. Слепоглазая сова сорвалась с одной ели и низко, едва не ушибаясь, потянула к другой. Невидимые вороны закаркали. Лес глядел многоглазо и пристрастно, — будто дед или батюшка на малых, которые ссорятся…
Василек мечом отбивался и на себе чуял внимание леса, его озабоченность. Хотелось улыбнуться да рукой махнуть — ничего, мол, не беда. Но не ведал, куда поворотиться, в какую сторону…И некогда было…
Заметил: недругов не меньше, а больше становится. Махнет он мечом, подкосит ближайших, глядь, — на месте одного упавшего двое стоят, злорадно скалятся. Побыстрее махать попробовал: то же самое. Замедлил удары, — множатся вороги…
Тогда бросил меч в ножны, ноги в стременах утвердил, щит да кулак пудовый себе оставил.
— Топчи их! — приказал кобылице.
Так и стали воевать: одна копытами, другой — щитом да кулаком.
Летят оборотни на землю, лежат — не шевелятся, и двоиться позабыли…
У Веселяя дела потуже. Донимают Веселяя: в полон вот — вот возьмут. И не в людском обличье теснят его, не в людском. Махнет он мечом, и встают вместо одного крепыша–воина две елки колючих. Обступают елки Веселяя все теснее, ворочается он среди них все натужней. Тянутся лапы игластые в рот, в нос да в глаза, норовят за руки схватить. И мечом-то уже не взмахнуть, и выпрыгивать волку все труднее,-того и гляди пропорет пузо об какую-то елку ложную. Пришлось Васильку дровосеком сделаться. Полетели щепки до небес, и пропали елки, отступили, — снова толпа орущая.
Ненавистью перекошены лица оборотливых человечков. Ишь, не любо, что совладать не могут! Чего орут-то хоть?..
— Тугарин избивает ваших!.. Селище спалил!.. Никто жив не будет!..
Выкрики доносятся с разных сторон. И все они — об одном. Что-то случилось там, дома…
— Василек, слышишь?
— Слышу! Скачи домой! Тут я справлюсь! Как домчишься, волка отпусти!..
— Понял!.. Держи-ись!.. Коленями да пятками Веселяй нажал–приказал, волк вертанулся по его приказу, — оборотни посыпались в стороны, что горошины. Глянул Веселяй тревожно — и послал волка в дальний прыжок — выше леса, ниже облака. Оборотни завыли, по–своему что-то взлопотали.
Василек меч сунул в ножны. Щит поудобнее перехватил. Пальцы правой руки сжимал — разжимал — готовил к бою. Посматривал на противников — те стягивались в кольцо вокруг него, уплотнялись.
Лезьте — лезьте! Кулачок-то не слабый — будет вам ужо!..
Нет, не полезли. Что-то странное стали делать. Завыли, да не вразброд, а дружно. Словно подбодрить себя хотели, объединить. И запрыгали — заскакали, побежали — понеслись вокруг Василька.
Василек головой вертел, старался зацепиться взглядом хоть за кого-то. Кобылица испуганно ржала, пятилась, тоже головой вертела. А вокруг них — дергаясь и кривляясь, сжимаясь и расслабляясь — катилось кольцо безумия, потихоньку делаясь кольцом бесформия.
Кончался человеческий вид оборотней. Головы стали безглазыми комками теста. Руки — ноги — звериными или птичьими лапами. Чем быстрее бежали оборотни вокруг Василька, тем быстрее менялся их вид. Гладкая кожа порастала шерстью, а вместо шерсти вдруг зеленела трава. Из головы пышно выметывались листья, или голова исчезала вовсе, оплывала, становилась частью тулова. Руки делались крыльями, крылья делались ветками. При каждом прыжке каждый оборотень становился другим. Зверь — птица — куст, — а всего-то два раза скакнул. Человек — лиса — ком глины, — и это тоже за два скачка. Дерево — рыба — вепрь…Заяц — белка — филин…
Глаза быстро устали… Голова закружилась… Хотелось прикрыться рукой, да меч тяжелый мешал… Все быстрее, все быстрее бег, прыжки, скачки. Не уследить за мельканием обликов. Голова кружится…
Василек мечом взмахнул. Рубанул, чтобы остановить сумасшедший поток, разорвать кольцо. Там, где меч прошел, смешались обличья в тошнотворном беспорядке. Из человечьего бока торчала птичья голова. Нос, клюв и жало соседствовали на лице. Вместо ушей — чьи-то распахнутые пасти…
Василек снова рубанул. И очень обрадовал оборотней. Взвыли совсем по — дикому, но даже звук их не смог до конца остаться самим собой — перешел в хрип, а затем в утробное болотное бульканье.
Потерялось всякое подобие формы. Вокруг Василька двигался вал, сложенный то ли из болотной тины, то ли из овсяного киселя. Что за бессилие, что за расслабленность — не ведать своих пределов, не уметь оставаться в границах! Поглядеть на этих слизняков, так любой, кто не бросается от видимости к видимости, кто сохраняет, удерживает свой облик,-тот храбр.
Василек рубанул мечом по «кисельному» валу — раз, другой, третий. Меч увязал, с трудом пропахивал борозды, которые тут же затягивались.
Вал кружился и вырастал. И не только вырастал, но и сжимался. Василек попробовал кобылицу бросить на него, чтобы опрокинуть, разбить прибывающую стену.
Не тут-то было. Прилипла кобылица, ногами увязла, запуталась и так испуганно — совсем по — человечьи — глянула на Василька, что у того сердце зашлось. Прянул наземь и, будто в беспамятстве, стал кулаками буровить — молотить студенистую волну, быстротекучую и неподвижную.
Меч болтался в ножнах, бил по бедру, будто напоминал о себе.
Выплеснулись в его сторону липкие отростки, — и его видно хотели приторочить к бешеному валу. Да Василек смел их, оборвал, ударив щитом, и корчились они, извивались возле его ног, будто черви дождевые.
Василек их ногами топтал да бил-глушил зыбучую тину, которая была и податлива, и яростно непослушна. Под щитом да кулаком она каменела, будто омертвевала, — но тут же наплывала свежая и хлюпала-чмокала обидчиво.
Еле-еле отбил кобылицу, — та стояла, дрожа, положив голову на плечо Васильку. А мерзкий вал надвигался. И не бессилием от него веяло, — от неспособного быть самим собой, — а слепой несокрушимостью.
Сколько времени прошло?.. Успел Веселяй доехать?..
— Волк да охота, вас видеть охота! — закричал Василек.
Тут — глядь-поглядь — появились все они: медведь, волк, ворон да щука. Внутри круга, очерченного оборотнями.
— Ты же у месяца! — удивился щуке Василек.
— Быстрей говори! — щука в траве елозила, пасть разевала зевотно.
— Чего надо?.. Обещала — отслужу!..
— Вырваться надо! Кисель одолевает!
— И только-то? — щука привыкла повелевать. — Эй, мишка! Да ты, ворон! Своих зовите!.. Рявкнул медведь. Каркнул ворон. Стоглоточный рык, спустя немного времени, послышался. Черная стая закружилась наверху, роняя с крыльев ветер.
Что-то там, снаружи, началось. Василек покосился на медведя, хотел спросить, но не стал, — кончик носа у того нетерпеливо подрагивал, и когти шаркали по земле, выхватывая пучки травы с корнями.
Вороны вдруг загалдели — яростно, вразнобой — и стали очередно падать в одно место «кисельной» стены. Будто черная струя сверху полилась…
Медведи рычали, вороны каркали да шумели крыльями, а то место, возле которого шла возня, прогибалось, прогибалось внутрь, покрывалось наплывами, потеками, — будто его срочно старались подлатать.
И вдруг не вынесло напора, — порвалось, раздвинулось. В дыру посыпались, полезли медведи. Вороны сверху струились — лились — долбили клювами, рвали когтями. Стенки пролома тряслись и соком истекали. Сок, изливаясь, тут же густел, — надстраивал, наращивал стенки. Глядеть было неприятно, как он, прозрачный, мутнел, тяжелел, превращался в студень. Правая — по течению — стенка должна была отодвигаться, расширять проем, увлекаемая общим тоном. Но она сопротивлялась, удержаться силилась, испятнывалась немощной фиолетовой зернью, выбрасывала отростки по земле, — они тут же оттаптывались, оттяпывались тяжелыми медвежьими лапами и острыми когтями.
Левая стенка — наоборот — должна была надвигаться, наплывать, натягиваться, чтобы залатать, уничтожить, срастить проем. Но ее не пускали медведи — выстраивались один к одному, встав на задние лапы, и держали. А вороны сторожили сверху: чуть между медведями вспучивалось, — налетали, били клювами, рвали когтями.
Студенистый вал попытался нависнуть над медведями, захлестнуть их, — вороны не пустили. Тогда он захотел обогнуть, сбоку обтечь, но медведи и тут не дали — подлаживались к плечу плечом, — удерживали страшный безликий напор.
Новая стена возникла на глазах — остановленный вал выстраивал ее поневоле.
— Выходи! — услышал Василек.
Это щука звала — поторапливала.
Он вскочил на кобылицу, рванулся. Правая стенка выметнула отростки —
оплести лошадиные ноги, задержать.
Василек мечом взмахнул, ударил, выпрыгнул из разорванного кольца…
Тут же вала — не стало. Остановился резко, разломился — распался на всякую живую мелочь. Ящерицы побежали, змеи потекли. Жуки зашелестели, мерцая наспинной броней. Крысы в землю поспешно вдавились — в норки — трещинки. Стрекозы, лупоглазые да гибкие, затрещали было крыльями, — да вороны их быстро разметали.
Оглянулся Василек, — увидел, как медведи, потеряв опору, шлепнулись все разом. Как торопливо разбегается — прячется мелкая живность-то бишь, оборотни побежденные. Как вороны, потеряв степенную боевитость, возбужденно галдя, устроили себе щедрое пиршество, — долбят клювами жуков, гоняются за стрекозами…
Задвинул меч в ножны. Поклонился, привстав на стременах, всем своим помощникам общим поклоном. Отдельно перед солнцем голову склонил. И перед месяцем бледным, что уже вставал над верхушками дальними, выглядывал, не пора ли ему…
Пришпорил кобылицу Василек, и ничего будто не было,-только ветер бьет в лицо…

ЧИТАТЬ ПРОДОЛЖЕНИЕ > > > Глава 31