Литературный журнал
www.YoungCreat.ru

№ 8 (36) Сентябрь 2007

Сергей Смирнин (18 лет, СПб)

"ИДУЩИЕ С МЕЧАМИ"
(Роман-сказка)

Книга вторая: "ПОСЛАНЕЦ ЕЖИНМИРА "

ПРОДОЛЖЕНИЕ. Глава 5

Едва проснулся, одолела тошнота. Лодья медленно взбиралась в небо, касалась бортом, одинокого желто-серого облака — и падала, скручивая внутренности в единый болезненный узел.
Затем снова карабкалась. И снова ухала вниз.… Поднять голову невозможно. Посмотреть бы, как там Первуша и Веселяй.
Только борт лодьи.… Только облако над ним… Духи ветров, уймитесь хоть ненадолго, прошу вас! Перестаньте колебать море! Что вы ищете, скажите? Зачем изрываете холодное нутро?..
Василек напрягся. Попытался вызвать мир духов, как его учила когда-то бабуня.
Сейчас он увидит… Полупрозрачные, длинные… сейчас он уговорит их…
Не появлялись духи.… Не было.… Сколько ни старался Василек.… Сколько ни повторял своих заклинаний…
Ну вот. Еще одного мира лишился. Еще одна часть жизни закрылась для него.
Как оборотни раньше исчезли. Так стали невидимыми духи.
Смерти нет — есть умирание. Есть нырки в «ничто», подобные тем, какие он совершил. Сколько их у каждого? Сколько их у него до окончательного погружения в сон, в бесформие, в безмыслие?..
Василек застонал — дурнота особенно мучительно подкатила к горлу.
Может, матушка услышит? Может, недалеко они от Земли?
Матушка, милая! Ты любила меня бескорыстно, ничего не требуя, ничем не угрожая. Помоги мне избавиться от муки! Приведи меня к берегу желанному! Прекрати нескончаемую пытку! Я всех вас помню — и батюшку, и бабуню, и деда Ивана! Но ты одна можешь выбираться из сердца Земли! Ты — самая родная! Поэтому зову тебя! Помоги мне!..
Ах, как долго ждал Василек.… Ах, как неотвратимо качалась лодья…
Потом вспомнил, что ведь сердце-то Земли ныне затворено. И от огорчения, от слабости впал в полудрему. Лежал, легкий, будто бестелесный, и неведомые ветры загоняли в его голову непривычные мысли, и мысли плыли, как неторопливые широкобортые лодьи…
Ему представилось, что человек не таков, каким понимает себя. Каждый состоит как бы из трех людей: человек–тело, человек-дух и человек-посланник между ними. Каждый рождается в трех мирах сразу (разве ему, Васильку, это не знакомо?): тело — в мире земном, посланник — в мире воздушном, дух — в мире космическом.
Тело, покуда живо, — желает, чувствует, мыслит. И насыщает свой Космический дух тем, что успело испытать и понять. Посланник, будто княжеский летописец, размножает откровения тела, отсылая их не только человеку-духу, но и в сферу воли и ведовства, хранящую все, что случилось на Земле.
Тело и Дух — слишком разные, они не могут общаться напрямую. Для того и нужен Посланник, чтобы их соединить. Ибо в нем, в Посланнике, перемешаны свойства телесные и духовные.
Тело умирает первым и распадается безвозвратно. Посланник живет дольше — за счет двойственной породы. И только Дух рождается для жизни вечной. Освобожденный от Тела и Посланника, он получает возможность безграничных перемещений во временах и пространствах.
Быть может, человек-дух — только он! — и есть подлинный человек? А Тело и Посланник — подготовка, предвестие жизни истинной?
Как тут не вспомянуть батюшку с его богом — творящим Духом…
Василек застонал и удивился тому, что у него громко получилось. Крупная рыба плеснула — совсем близко, возле самого борта. Васильку захотелось ее увидеть. Вдруг он сможет до нее дотянуться, как-нибудь ухватиться за нее.
Волны часто стучали, будто прямо в висок. Рыба, рыба, прохладная, длинная, где же ты? Приди, выпрыгни, обвейся вокруг моего лба.
Василек поднял руку, потянулся к борту. Чтобы вцепиться, чтобы себя посадить. Рука дотянулась до солнца — медно-красного, раскаленного — и вздрогнула, как наткнулась на него.
Васильку представилось, что, став человеком-духом, отбросив немощное ныне тело, он так же светоносно парит в пространстве, как этот круглобокий костер.
Нет, не он один. А многие-многие-многие, что отжили свой земной срок. Телесные люди сильнее, когда они соединяются, образуют войско. Люди-духи сильнее, когда они сливаются, располагаясь в одном и том же пространстве, образуя невиданную общность. Если телесные люди жили среди добрых слов и мыслей, движимые, в основном, силой белого света, им легче затем войти в межзвездную общность. Избыток белого света помогает людям быть в единстве. Чем дальше в прошлое, тем больше там избыток белого света. Благодаря Солнцу люди-духи и преодолевают былую разобщенность телесных людей, порождают новое вселенское содружество. То есть, происходит «космическое дозревание» людей-духов до полного единства.
Возможно, это единство образуется не в нашем времени — не в привычном его пространстве, его строении.
Содружество, общность разумней, добротней, красивей, чем разобщенность. Разделенное существование людей-духов может вносить сумятицу, помехи в силовой узор Космоса. Вселенная неизбежно должна самоперестраиваться так, чтобы облегчалось образование новой общности.
Объединенность людей-духов — еще один барьер — самый высокий! — между Прошлым и Настоящим.
Возможно, телесное человечество затем и живет, чтобы в конце его пути появилась Межзвездная Общность.
Новая Общность — это Бог, творящий Дух, Человек Вселенский. Она может выступить образующим, сотворяющим началом иных Времен и Пространств. Может зажигать и гасить звезды, делать, располагать и разрушать планеты, засевать их семенами Жизни.
Может, уйдя в иной Космос, в иное Время, распадаться на составляющих людей-духов — чтобы они могли получить новое телесное воплощение…
Василек разнял веки. Прищурясь, глянул на солнце.
Вот они, волны черного света, черной силы, плывут потихоньку между белыми. Очередность у них не строгая — то и дело нарушается. Проскакивают вереницей белые волны, и взгляду их трудно разделять. Затем черные зачастят, и непонятно, почему день сразу не превращается в ночь.
Тошнота прошла. Ее сменила необычная легкость. Пушинкой ощущал себя Василек и радовался, что нет ветра. Хотя, если бы сильный порыв, глядишь, и донесло бы его до земли…
Почему зачастили черные волны? Почему больше стало черного света? Не его ли мысли тому причиной? Как мысли и слова влияют на мир?..
Василек расслабился до того, что совсем не чувствовал тела. И лодьи под ним словно не было.
Не отжил ли он в очередной раз? Не человеком ли духом стал?..
Вот что-то изменилось в мире, и от этого изменилось что-то в его голове: возникла мысль. Формы внутреннего мира исказились и, в свой черед, исказили тесно связанные с ними формы внешнего мира. Одновременно с этим искажением возникли другие, поскольку число воздействий на мир велико. В чем-то проявилось общее изменение мира — как итог всех воздействий на него в данный миг. Внутренний мир — в ответ на изменение мира внешнего — снова еще больше, исказился…
Мысли приводят ко все большему искажению мира внешнего и внутреннего — по сравнению с каким-то их первоначальным, воображаемым, строением.
Но человек не один в мире. Мыслит множество миров и народов. Искажения внешнего мира, или вызываемые, уравновешивают друг друга. Так что целостные всечеловеческое мышление лишь потрясает мир, колеблет возле некоторого постоянства, но не разрушает — нет, не разрушает, как показалось было поначалу…
Хотя, видимо, от «первоначального» строения мир отошел достаточно далеко. Если уж появится человек с его мыслями, он будет занят, в основном, одним: приспосабливать, приспосабливать, приспосабливать мир к себе.
Воля человека — злая воля по отношению к Вселенной. Человек слеп и глух во вне себя, разумен и цепок во внутрь себя. Человек — и все живое — стараются высосать из мира то, что нужно для самоподдержания, и отдать миру только отходы. Само живое свою волю воспринимает как добрую, поскольку ее направленность — к сохранению, совершенствованию, возрождению себя.
Живое разлаживает Вселенную, лишает ее права на естественный порядок, стремится подмять ее под себя, подчинить себе, обеднить, обессилить.
В возбуждении живой воли участвуют белый и черный свет солнца. Белый свет поддерживает интересы, направленные во внутрь, ибо они созидательны. Черный свет поддерживает интересы, направленные во вне, ибо они разрушительны.
Но если нет злой и доброй воли в чистом виде, может быть белый и черный свет тоже не существуют по отдельности? Может быть, то, что Васильку привиделось как черный свет, на самом деле есть временное ослабление света белого?..
Василек шевельнулся, потому что ветер, как холодная извилистая змея, быстро прополз по разгоряченному лбу и сбил мысли…
Что-то тут не так. Любой человек подтвердит, что есть Добро и Зло. А значит, есть добрая и злая воля. Отказываться от одной в пользу другой или сводить одну к другой было бы непростительной ошибкой…
Василек поднял обе руки, словно с мольбой, к небу. И вдруг явственно увидел, что ладони, обращенные друг к дружке, светятся. Слабое зеленоватое мерцание исходит от них. Да не такое уж и слабое, коли заметно при солнечном свете…
Он рассматривал свои руки, то приближая к самым глазам, то удаляя. Рассматривая, как величайшее чудо. Любовно, с трепетом восторга, чувствуя прилив неведомых сил.
Мелкие зеленые посверки словно кипели под кожей, словно стремились вырваться из глубины ладоней.
Василек напрягся и вызвал видение «нитяного» мира. Замер перед явленной красотой, боясь шелохнуться.
Он увидел, что все «нити», образующие очертания ладоней (обычно они выглядели беспорядочно скомканными) теперь выпрямились, легли ровными, — одна к одной, — чуть волнистыми прядками. Сквозь прядки просачивалась голубоватая жидкость — словно смачивая их. Окутав на миг свою прядку, жидкость вспыхивала холодным изумрудным пламенем, превращалась в рой зеленоватых разлетающихся искр. Не успевали они отдалиться, — новая жидкость выступала изнутри «нитей»…
Завораживая, чередовались вспышки. Завораживая, роились искры-звездочки…
Василек оцепенело созерцал, и новые мысли — самостоятельно, без его участия — появлялись в его голове.
Сейчас он впервые постиг, что человек светоносен, как Солнце. И вдруг Светозарыня ему вспомнилась, и то, как матушка ее сменила. Может быть, не из богов была Светозарыня (как и матушка родимая), а из обычных женщин?..
Подумалось, что не слова и мысли правят миром, не солнечные светы — черный и белый. Не только они…
Свет человека, свет человечества также участвует, пусть в ком-то он еле теплится. В ком-то горит ровно и несильно. Есть ведь и такие, как матушка. Равные солнцу по силе. А может, превосходящие…
Но свет человека не сам себя рождает. Он зависит от Доброй и Злой воли. Воля-та и ли иная — может быть облечена в слова, может оставаться и неосознанной.
Злая воля стремится изъять белый свет из всеобщего расклада — употребляет его на собственное бытие, на собственное поддержание.
Добрая воля употребляет черный свет, ибо направлена во вне, саморазрушительна.
Человек, действительно, разлаживает мир, вносит в него беспорядок. Вернее, не сам человек — его Добрая воля. Не заботясь о своей сохранности, уничтожая себя, она пытается воплотить свои благие намерения, пытается переделать перестроить явь.
Однако, поддерживать порядок во Вселенной дано только богам — не людям. Ибо лишь боги ведают начала и концы происходящего.
Человек, желая — из добрых побуждений — вмешаться, устроить что-то по-своему, всегда вредит, портит, ухудшает…
Он, Василек, — человек. Он — храбр. Он только и делает, что вмешивается, воюет, пытается защитить справедливость.
Неужели не прав был? Неужели не дано людям понимать, где, правда, и за что нужно бороться? Неужели добрая воля — плоха, злая — хороша?..
Да нет же, нет же, нет. Добрая воля остается доброй, злая — злой, к чему бы они там ни приводили.
Действие, свершение — вот что искажает волю. То, что Василек считал всегда главной своей доблестью. То, что — как сейчас ему открылось — легче всего: махать руками, уродовать мир себе в угоду.
Мудрость не в том, чтобы вырываться вперед, верховодить. Мудрость — быть, как дерево, как олень, как лесной гриб, — естественный, своим на земле. Неделание, невмешательство, невыделение себя…
Но как это сложно! Как долго он шел к осознанию этого!..
Небольшое волокнистое облако натянулось на солнце. Будто божественный Свет захотел вздремнуть и позволил укутать себя ненадолго.
Тут же повеяло прохладой, и Василек почувствовал прилив сил. Он приподнял голову до уровня борта и глянул вправо — вдоль невесомой голубой морщинистой глади.
Мелкие волны катились к нему. Будто чьи-то ладони тянулись из-под воды, вздымая кончиками пальцев блистающие гряды.
Небо впечатывалось в волны, в их светлые груди, в их макушки, — но соскальзывало с их темных спин. Морские волны, так же, как солнечная сила, состояли из белой и черной частей…
Но не это сейчас поразило Василька. Он увидел далеко-далеко впереди черную, окутанную туманом, поперечную неподвижную полоску, нарушающую слаженность бескрайнего легкого зыбления.
Медленно-медленно, удручающе медленно, раздражающе медленно, лодью несло туда — к земле, замеченной Васильком. Прямиком туда — к завершению пути, к неподвижности под ногами, к еде и питью, крову над головой, оживлению Первуши и Веселяя.… Ложиться больше не хотелось. Василек сел прямо, вцепился правой рукой в борт, левой оперся о скамью. Чтобы скоротать время, думал о том, что приходило на ум…
О том, что же такое «воля»? Не добрая, не злая — просто воля…
Возможность внутренних сил? Вызовешь их, соберешь, напряжешь — они твои. Не сумеешь напрячься — не достигнешь ничего.
Нет, пожалуй, не просто возможности… Направленность внутренних сил.… Как ветер сейчас потихоньку подталкивает лодью, так воля — внутренний ветер в человеке, несущий желанья и помыслы.… Куда?.. К кому?..
Да к жизни или к смерти, конечно.… Ведь ты же выяснил, что добрая воля гибельна для человека, подталкивает его к саморазрушению. А злая воля помогает сохранить себя…
Говоря по-другому, добрая воля порождается высокой насыщенностью внутренних сил человека. Злая воля возникает из бедности, слабости внутренних сил…
Злая воля (во вне) — поглощение белой силы, испускание черной.
Добрая воля (во вне) — испускание белой силы, поглощение — черной…
Жизнь, чтобы сохраниться в своей телесности выделяет силу разрушения, распада, гибели.
Тем нужнее Сфера Воли и Ведовства. Она — как панцирь, как стена крепостная между землянами и Вселенной. Она спасает жизнь тварную от воинственности Космоса, а Космос — от силовой устремленности жизни…
В Сфере Воли и Ведовства — только в ней! — формируется человек истинный: Человек-дух. Две предыдущих формы: Человек-тело и Человек-посланник — не могут считаться подлинными, поскольку они смертны.
Все впечатления человека-тела, понятые и не понятые им самим, впечатываются в Сферу Воли и Ведовства. Человек-посланник, прилипая к отпечаткам частичками, из которых он состоит, — как бы повторяет их. Повторяет, чтобы донести — в себе и на себе — до Человека-духа.
Получается такая цепочка. Человек-тело пропускает через свое восприятие грубую, тяжелую, но полную страстей и красок земную жизнь. Чем ярче он прожил, чем больше передумал и перечувствовал, тем сильнее сделал Сферу Воли и Ведовства, тем больше ее насытил, тем заметнее оставил в ней след.
Изменчивый Человек-посланник, повторяя все то новое, что появляется в Сфере Воли Ведовства от «своего» тела, доставляет сведения Человеку-духу, Посланник — словно колодезное ведро, которым Дух зачерпывает живительную водицу…
А сам Дух… Пытается его представить — и радостно, и досадно. Величав он и могуществен — куда там храбру! Но он — это не ты, Василек, не ты; хотя он и полон тобой, и оживает, благодаря тебе.
Хотя, может, он и есть настоящий ты? Может, лишь став Человеком-духом, ты только и родишься по-настоящему?..
Старые батюшкины мысли вдруг снова пришли на ум — аукнулись издалека, укололи. Снова, как некогда, поразило Василька то, что никак ему не оторваться от батюшки! Заходит по-своему, переиначивает, но опять и опять по кругу — возвращается к «творящему духу». И то, что для него — сейчас вот, здесь вот — батюшкин бог слился с человеком, вовсе не говорит о том, что батюшка неправ…
Лодью, вроде бы, стало качать сильнее. И волны звучнее, громче плещут в борта.
Василек оторвался от своих раздумий, глянул и улыбнулся.
Земля была совсем близко — надвинулась, наползла, как драконье бесконечное тулово…

Глава 6

Русиничи гибельны, гибельны, гибельны для Ежинмира. Когда улетали, Ол убедился воочию.
Одно только восклицание Торопки, негодяя.… Всего несколько слов.… И такие перемены.… Такое необратимое уродство…
— Ах, если бы здесь была вода! — сказал Торопка. Вздохнул, сожалея. Их, плененных Василька, Торопку, Ядрейку, со связанными за спиной руками, как раз подвели к морщинистому тулову квадракона.
Добрый зверь повернул угластую рогатую башку и внимательно, не моргая, глядел на своих ездоков зелеными глазами, попыхивая желтым ароматным дымом из пасти.
Он единственный, видимо, не заметил того, что случилось после Торопкиного возгласа.
А случилось дело небывалое.
На глазах у ежинов и гладких, у неисчислимого множества победителей, которые никогда не противоречили своему миру, никогда и ничто в нем не изменяли, за исключением своих узоров, Он, их мир, их любимый Ежинмир, вдруг покорно подчинился чужаку. Торопкино пожелание осуществилось…
Не успел Торопка, договорив, рта закрыть, как дрогнула трава под ногами. Откуда ни возьмись, из небытия, прямо на толпу рухнуло извилистое холодное тело реки, первой реки под Свет-Колючем.
Вода, словно огромная змея, метнулась туда-сюда, покрылась пылью, вырванной травой, испуганными ежинами, суматошно плывущими к берегу, и успокоилась — нашла себе русло.
Торопка глядел безотрывно, и на глазах его, словно речные брызги, нанесенные ветром, поблескивали слезы.
Не хотелось, ох как не хотелось ему улетать, да делать было нечего…
Ол подал неслышный людям сигнал. Охранники сорвали путы. И полезли земляне по уступчатым бокам на широкую спину, сидя на которой так удобно было держаться за костяные выступы-рожки.
Ол повольготнее раскинулся в своем убежище — между широкими роговыми пластинами, под хвостом у дракона — и мощным волевым толчком отправил перелетного зверя в путь. Квадракон — не живой. Воплощение воли «гладких» к движению, перемещению себя и всяких тяжестей. Говоря по-земному, даже не конь, а, скорее, — телега. Создается на один раз. В конце пути исчезает, размываемый космическими силами.
Но, сидя на нем, — ароматном, мягком, теплом, — не об этом хочется думать — о цели, ради которой собрались в путь-дорогу.
Надо ли возвращать Злую Волю в Ежинмир? Не поторопились ли «гладкие»? Не испугались ли прежде страха?
Ну, забродили ежины, стали неспокойными. Ну, изменился Ежинмир, переустроился. Так что, неужели нельзя приспособиться и править по-прежнему? Неужели нельзя мягонько, тихонько подмять всех под себя?
Переждать бы какое-то время. Не паниковать. Может, и покричать вместе с ежинами. Может, и себя назвать по-другому. Не «гладкими», а еще как-то.
Вон сколько возможностей не использовали. Впрочем, они, возможности, останутся в утешение — на случай, если у русиничей дело не выгорит.
Квадракон летел «нырками». То разгонял себя в яви частыми взмахами двух пар сильных прозрачных крыльев. То бросался в не явь, соединяющую все со всем, и превращался в густую стаю живых дырок, а может и пузырьков, наполненных зеленовато светящейся кашицей-размазней.
Тут среди живых пузырьков, а может и дырок — предел познания для Ола. Самое большее, что он мог, распадается при погружении в не-явь, — задержать на миг-другой неизбежное растворение и попристальнее приглядеться к зеленоватым округлостям. Приобщиться к ним и заглянуть в них Ол и не мечтал — попросту не успел бы. К тому же, давно было замечено — они отталкивали друг друга, словно сами себя охраняли.
Когда русиничи появились в Ежинмире, Ол поначалу мечтал доискаться, каковы пределы их разума, до каких далей им дано доходить. Но русиничи были закрыты, обособлены. Затворились в крепостях своих тел, будто Вселенная непрерывно грозила им, их осаждала…
Почему они такие? Кто их создал? С какой целью?.. Он верил, что, ответив на свои вопросы, окончательно разгадав русиничей, он сможет навсегда очистить Ежиннмир. Или, по крайней мере, так покорить чужаков, чтобы никогда от них не могла исходить опасность.
Так почему они такие? Не потому ли, что решили: все в них, и все — для них? Вообразили себя венцом творения, совершенством?
Нет, не может быть. Целый народ не способен так нелепо, так глупо, так беспомощно заблуждаться. Жизней во Вселенной — великое множество, и ни одна не считает себя самой лучшей.
Или бог, что сотворил русиничей, был недоволен собой? И теперь люди должны быть самовлюбленными гордецами, искупая, преодолевая недовольство создателя?
Или цель божества в том, чтоб его творения были на свете смеха ради? Развлекали, забавляли собой?..
В четыре «нырка» достиг Темь-страны квадракон. Возник в вечном полумраке, шелестя упругими крыльями.
Ол без интереса смотрел сквозь щели между роговыми пластинами. Те места, в которых он бывал, — диковинные, зачастую неприятные, — годились только для одного: для процветания, для укрепления родного Ежинмира. Сами по себе они как бы не существовали, не имели ценности…
Далеко впереди, еле видный сквозь вертикальные щели, показался, возвысился над зубчатой кромкой леса дворец Корчуна, пепельно-черный на фоне набухшего кровью неба. В некоторых его окнах вроде бы мелькали светлячковые немощные желтые огоньки. Но, может, они в воздухе поблескивали между квадраконом и дворцом?
Если уж быть откровенным до конца, Ежинмир хорош тем, что в нем хорошо «гладким». Ибо никто не знает их тайны — их отпадения от Вселенской Гармонии, их обособленного жалкого существования. Да и то сказать, приспособиться, как приспособились они, — уметь надо.
Та космическая сила, что осеняет ежинов, достается им не вся — «гладкие» отводят на себя. И та сила, что падает на соседние планеты не вся им достается — «гладкие» на себя отводят. Затем еще — какая-никакая — греет внутренняя силенка. Плохо ли?..
Люди так же обособлены от Всеобщности, отрезаны своим разумом, своими словами. Но люди попроще, поглупее, чем «гладкие». Люди не стали подлаживаться, хитрить, брать свое втихаря. Они пошли войной на то, что их отвергло, — на целую планету. Войной на свою родину…
Ол отвлекся от раздумий — увидел нечто новое, чего раньше не было. За дворцом Корчуна, в приземистом робком редколесье, почти бесплотном в бархатных лугах Темь-светила, встал терем, срубленный «в лапу» из толстенных ошкуренных бревен. Оконце над оконцем поблескивают слюдой. Да еще сверху горенка — под самой шатровой кровлей, сложенной из желтых, словно маслом политых, сосновых плашек. Из трубы дымок тянется, кудрявясь. А уж крыльцо-то, крыльцо — поистине царское. Ступеньки невысокие, перильца витые, на толстых резных столбах крыша плоская покатая, гладкая, как рыбий бок.
Тут, неподалеку от крыльца и приказано было сесть квадракону. Доброе чудище, пыхтя, отдуваясь, окутываясь душистым дымом, опустилось на жесткую, бугорчатую землю, усыпанную прошлогодними перепрелыми иглами. Растопыренные когти пробороздили коротко и сильно. Хвост шумно проволокся.
Олу показалось, что вся Темь-страна тут же окуталась приятным и тонким запахом. Чтобы не задаривать ее, не давать ей слишком много, — не заслужила! не достойна! — он поскорее отправил квадрокона в не явь. Только-только дал русиничам сойти. Да сам выкатился под ближайший кустик, спрятался между голыми кожистыми прутьями, натянул на себя здешний земной покров. Незачем ездокам знать, что с ними соглядатай.
Квадракон, успев понять, что происходит, выразил обиду на рогатой морде, — существовать, ощущать, передвигаться во времени и пространстве было так приятно.
Беспомощный живой укор такой огромной животины был смешон и будил жалость. Но грубые тупые русиничи этого не заметили, не оценили — ни единой улыбки.
Они стояли, озираясь, отворив рты, — разини разинями. Хотелось их шлепнуть по голове, чтоб очнулись, опомнились, прикрыли свои губастые дырки.
В сто первый раз подивился Ол тому, как земляне глупы — при их-то устройстве. Как их мир коварен, сотворив их не видящими, не понимающими себя.
Вот же, вот из каждого — из макушки — тянется переливчатый, играющий радужным семицветьем, стебель. Он уходит, ох как далеко — в межзвездную бесконечность.
Пожелай, захоти, напрягись, — и на стебле появятся живые цветы и соприкоснутся с познавательным слоем, который есть возле каждой планеты. И ты постигнешь то, что было; то, что есть, и то, что будет. Ибо настоящее, прошлое и будущее одновременны с точки зрения Всеобщности.
В его родном Ежинмире ведомо, что ни один узор, отражающий таинственную суть Вселенной, не пропадает бесследно. Нет, уходит в познавательный слой, и всегда его можно там обнаружить, оживить, воссоздать…
Ну, что они толкутся, что медлят, пентюхи, увальни! Лучше бы «гладким» самим было взяться. Поосторожничали, чужими руками захотели. Изнывай теперь, ожидаючи…
Ол не выдержал, послал волевой толчок — один, другой. Да разве русиничей раскачаешь этак! Тугодумы! Чесатели затылков!..
Вот Василек взошел на крыльцо — наконец-то! Обернулся, поглядел, как Ядрейка с Торопкой плетутся за ним.
Застучал в дверь. Снова оглянулся. Не открывают бедному — не торопятся приветить.
Пожди, пожди. Хозяева и впрямь неспешливы — под стать гостям.
Ол поймал себя на том, что от нетерпения подпрыгивает, и устыдился. Где в нем ежинская мудрость? Руки-ноги бы ему — совсем как человек!..
Вон и Ядрейка смотрит, вроде бы, прямо сюда. Неужели что-то приметил?
Ол притаился, даже расплющиться захотел. Им легко, землянам, — от рождения ущербным, оторванным от своей планетной Всеобщности. Знай себе, воюй, махай мечом, — заглушай свою неполноценность…
А ему, каково сейчас! Он слышит, слышит живую часть Ежинмира — украденную из него Злую Волю!» Она рядом, она там — за толстыми бревенчатыми стенами терема…
Ну, вот и ожили двери — открылись вовнутрь. Ол облегченно расслабился.
На крыльцо вывалились джинги. Толстые коротышки — безротые, безносые, с дырками вместо ушей.
Джингов было так много, что русиничи потерялись, исчезли между ними, — были втиснуты в дверной проем неприметно для Ола.
Волна джигнгов налетела, вспенилась, отхлынула. Дверь захлопнулась.
Ол настроился на Торопку. Торопка «свой» — готов сотрудничать, хочет остаться в Ежинмире. Именно он, Торопка, выдал Олу замыслы соплеменников и тем помог их победить.
Чтобы лучше воспринимать, Ол подкатился к терему. Сделав себя клейким, повторяя все выступы и впадины стены, медленно вращая себя — выше, выше, — он добрался до приотворенного окна. Отсюда, с близи, можно полностью слиться с податливой волей Торопки — видеть его глазами, слышать его ушами.
Ол как бы очутился перед уродливой старухой. Глаза ее выпучены. В морщинах — тьма. Волосатые бородавки поднимаются, наливаясь бурой кровью. Кажется, это не бородавки — толстые червяки вылезают из косматой головы, извиваются…
— Что молодцы? Что, витязи? Жить без меня не можете? — бормочет старуха. — Пришли — так поклонитесь царице! Да пониже — до земли! Вы — не калачи из печи. Переломитесь — не засохнете. Ну! Что сказала!..
Тут русиничи, не споря, поклонились разом, — чуть лбами в пол не стукнулись. Распрямились тихохонько.
Старухе понравилась их уступчивость — подобрела лицом и голосом.
— Говорите, что явились? До поры до времени не сеют семени. А ныне — самое время. Просите! Умоляйте! Бабка Ядыга добрая, Не обидит!..
Ол — изнутри Торопки — ласкал глазами желтый блеск на корявом бабкином пальце. Скорее бы, скорее завладеть им!
— Что уставились немотно, гостюшки? Бабка Ядыга такая красавица, что в окно глянет — конь прянет; на двор выйдет — три дня собаки лают. Да и волос-то у не бедной — на одну трепку…
— Всяк сам себе загляденье, — сказал Василек сбоку.
— И я про то же, Василечек, витязь ясный! Хоть и не велика я мышка, да зубок остер! А без осанки и конь — корова …
— Как тебе живется-можется, бабка Ядыга? — спросил Василек вежливо. — Не нужна ли помощь какая от нас, от русиничей?
— Ты с подходом, и я с приветом, Василечек! — бабка Ядыга вдруг хлюпнула носом. Звук был неожиданный и резкий — Ол даже вздрогнул. — Плохо мне живется, горемычной! Жилы рвутся от тяжести, слезы льются от жалости. Видать, мое счастье комом слежалось. Мое счастье — дождь да ненастье.
— Вокруг тебя глянешь — не поверишь! — усмехнулся Василек.
Повинуясь его движению руки, Торопка тоже повел глазами. Ол — изнутри Торопки — увидел стены, затянутые красными, зелеными, синими шелками. По шелкам — разноцветными нитями — были вышиты фигурки. В одной фигурке — повыше других и чаще других повторяемой — Ол с удивлением узнал бабку Ядыгу. Достоверность изображения впечатляла. Оттенки ниток были так подобраны, что, казалось, передавали не только цвет, но и шевеление бабкиных бородавок.
Ай, да Ядыга! Не лишена честолюбия, не лишена, «несчастная» бабка! Ол передал волевой толчок Торопке, и тот вздрогнул, будто конь, укушенный слепнем. И выговорил поспешно, опережая очередные Васильковы слова:
— Твои беды — на твоем пальце! Мы тебя избавим от них!..
Василек недовольно покосился — не понял, почему Торопка сунулся.
А бабка мгновенно преобразилась — на лисицу стала похожа. Нос будто вытянулся и заострился. Глазки забегали. Пальцы скрючились — когти, да и только.
— Беда беду родит, бедой погоняет, — пробормотала раздумчиво да подозрительно, глядя исподлобья, — Что-то вы, избавители-воители, больно уж незвано свалились… Не успела пожалобиться, как вас принесло…
— Кольцо твое, бабка, для целого мира — гибель! — понукаемый Олом, прокричал Торопка, — отдай его, не губи ежинов!..
— Что в рот полезло, то и полезно, — сказала Ядыга злорадно. — Что моим стало, для других пропало.
Торопка, едва дослушав, рванулся к ней, споткнулся о край толстого ковра, но не упал — добежал до бабки, вцепился одной пятерней в ее руку, а второй пятерней шарил по ее когтистому кулаку, норовил разжать, сдернуть.
— Стража! — верещала бабка поросячьим визгом. — Стража! Стража!
Она вертелась, как вьюн, стряхнуть хотела уцепливого Торопку. Зеленые бусы, что висели на ее шее в несколько рядов, метались от плеча к плечу, сухо постукивали, пышное платье, обведенное пеной кружев по вороту, по рукавам и по низу, волновалось, шелестело, прорезаемое глубокими руслами и водоворотами морщин.
Джинги, торчащие вдоль стен, как вынутые из бревен сучки, были слишком неожиданно выведены из привычного оцепенения. Они заметались было, сталкиваясь, роняя копья и сшибая друг друга, — но быстро пришли в себя. Как волки, набросились на Торопку и его спутников, погребая под собой не только их, но и свою царицу — бабку Ядыгу, воздвигая невообразимую кучу-малу.
Ол — изнутри Торопки — ощутил тяжесть и духоту наваленных на него тел. Ощутил, что руки Торопки свободны — бабкиного кулака уже нет под ними. Ощутил бешенство и удивился: как быстро заражаешься людским при общении. С подоконника, став самим собой и только самим собой, отклонив усилием воли занавесь, он увидел потешный муравейник из перепутанных, орущих, молотящих руками-ногами, извивающихся джингов. Внизу, у самого пола, виднелись головы русиничей — с выпученными глазами, разинутыми ртами. Василек по плечи выбрался и отдыхал, чтобы вырываться дальше. Ядрейка увяз прочно, только посинелое лицо маячило между джингами. А про Торопку отсюда, с подоконника, и слуха не было — всю эту груду принял на себя и где-то там, под ней, задыхался.
Зато Ядыга.… О, Ядыга была достойным противником!..
На самом верху оказалась она, пронырливая бабка, — над мельтешением тел, над червячными извивными потугами. Раскинулась, распласталась, как рыба глубинная, что выплыла посмотреть на солнышко да погреться. Раскинулась и хохотала, но руку с кольцом держала поднятой — берегла. Хохотала со свистом, завыванием, бульканьем, хрипом. До безумия в лице, до слез из глаз, до соплей из носа. Слезы утирала широким рукавом, а сопли снимала пальцами да развешивала на окраинных джингах. Причем норовила две башки связать одной соплей — этак ей нравилось больше всего.
Ол, могущественный «гладкий», глядя на нее, мучился бессилием и поспешно соображал, что же можно сделать, как использовать самозабвенное бабкино веселье. Налететь на нее самому — с его росточком — нечего и думать. Натравить послушного Торопку — где он там, доберись-ка до него. Заставить Василька нельзя — уж больно воля его неподатлива. Попробовать Ядрейку — пробовал уже: он пропитан самомнением да мыслями о богах. Избрать какого-то джинга — да ну их: лопаются чуть что и смердят смертоносно.
Оставалось надеяться на случай да всепобедительную хитрость. Неужели «гладкий» двуногих не перепетляет, не перемудрит… Как раз и бабка Ядыга решила ему помочь. Отсмеялась внезапно, помрачнела, как дождевая туча, соскользнула по спинам и головам, затопала сафьянными сапожками.
— Прекратить свару! Ко мне русиничей! Судить их буду!..
Куча-мала — с пыхтеньем и охами, со шлепками тел о тела — развалилась, расползлась, опять вдоль стен стояли джинги, и не видно по ним, что побывали в трепке.
Зато русиничи… Василек весь в царапинах. Ядрейка — всегда прилизанный, приглаженный — ныне растрепан, разлохмачен. Торопка — красный, будто рак вареный — никак не может дух перевести да руками себя ощупывает потихоньку. Видать, больше других ему досталось.
Бабка Ядыга долго молчала. Может, хотела, чтобы Василек стал извиняться? Или Торопка снова сунулся? А может, и не про них думала — о чем-то своем заветном…
Никто ее не понукал — ждали, когда сама слово молвит. Русиничи ждали упрямо, джинги — почтительно-равнодушно.
— Спереди — море, позади — горе, справа — мох, слева — «ох»…. — странно заговорила бабка. — Что же мне с вами сделать, молодцы залетные? На что вас употребить?..
— Мы всегда пригодимся, — весомо сказал Василек. Торопка дернулся, но промолчал. Ядрейка глядел под ноги.
Ол воспользовался паузой: опять перенесся вовнутрь Торопки. Тут и убежище от лишних глаз, отсюда и действовать сподручней — вернее, понукать к действию русинича.
— Можно вас исказнить, а можно и помиловать, — раздумчиво молвила Ядыга. — Идите ко мне на службу, моей силушкой станьте…
— Надолго ли? — вырвалось у Торопки.
— Покуда не отпущу!..
— Не в нас твоя силушка!.. — сказал Торопка.
— А ты не лижи буркалами-то! Не лижи мое колечко! В нем бездна скрыта! С ним богат, да крив; без него беден, да прям…
— Да никак ты боишься его? — догадался Василек.
— Боюсь, детушки! — всхлипнула бабка Ядыга. — Боюсь и не таюсь. Припала к его чарам и отравилась. Встала на краю, и голова кругом…
— Что же тебе от нас-то нужно? — спросил Василек.
— А вы пойдите во дворец Корчунов! — заторопилась бабка. — Повоюйте хранителей плащей, порубите на кусочки! Не ужиться мне с ними! Брюхо-то есть, да нечего есть. Обижают меня, оговаривают перед царем…
— Мы — их, они — нас, а тебе прибыток?
— На то вы и витязи: биться да погибать! А я вам устрою почести великие! На всю Темь-страну будет память! Жаль вот, самого Корчуна вам не одолеть! С одного наскока дуба не свалишь…
— А джинги? — вмешался Торопка. — Пукнет хоть один, и нет нас. Не успеем намахаться мечами!
— Доведу я вас, непутевых! Доведу до дворца! Наложу на джингов заклятье!.. — бабка почесала самую крупную бородавку на носу, прижмурилась. Олу — внутри Торопки — после бабкиных слов аж тесно стало. Вот он, случай желанный! Не упустить бы!.. Бабка пошла впереди. Бок-о-бок с Васильком. Чуть приотстав, шагали Торопка с Ядрейкой. Между теремом и дворцом лиловела плешивая пустошь, кое-где вытоптанная домертва, кое-где утыканная приземистыми робкими кустами.
Просквозить ее, миновать, — и ты уже там, за стенами, и действовать некогда…
Торопка ткнул Ядрейку локтем в бок. Глазами да неслышными губами показал, передал, что хотелось. Ядрейка покивал головой, сонные глаза оживились, деловито поддернул обузоренные рукава рубахи.
Василек словно почувствовал что-то — покосился через плечо. Но Торопка тут же сделал скучное лицо. Не дай бог, еще и бабкино внимание накличешь…
Ол — внутри Торопки — приготовился. Нельзя больше медлить. Раскрыв себя, он вливал, вливал, в Торопку силу внутреннего космоса. Это было опасно для Торопки, но не о нем сейчас была забота. Лишь бы не подвел, справился, успел…
Едва достигли середины пустоши, Ол подтолкнул Торопку, Торопка пихнул Ядрейку. Вдвоем — враз — они набросились на бабку Ядыгу, ухватили ее за руки — каждый со своей стороны.
В одно время с ними, вызванный Олом, возник — слева по ходу — извилистый, рогатый, добрый квадракон, окруженный зелеными сполохами, ароматным дымом и желтыми искрами. Он вертел любопытной башкой, и наслаждение оттого, что воплотился в свою внушительную телесную видимость, было написано на морде.
Торопка с Ядрейкой тащили бабку к пыхтящему дракону. Бабка была тяжела, оттягивала руки, при каждом шаге норовила врасти в землю.
Василек — невидимый — орал то сзади, то сбоку.
— Вы что делаете? Обезумели? Бросьте!..
Его не слушали, потому что нельзя было остановиться, нельзя было повернуться к нему, — и так едва хватало мочи.
— Да стойте же! Очнитесь! — вопил Василек, — Вы всех нас погубите!.. Его слова доходили будто сквозь туман. Хотя никакого тумана не было — кровь от устали гудела в голове у Торопки.
Ах, как спасительны, как удобны были рожки на драконьих боках — подмога изнемогшим русиничам…
Еле-еле втащили бабку наверх да поперек чешуйчатой спины положили. И откуда в Ядыге такая тягота!
— Давай, Василек, не медли! — задыхаясь, позвал Торопка, — Бежать надо!...
— Только и остается! — пробурчал недовольный голос Василька у него за спиной. — Отвели вам глаза!.. После его слов произошла перемена. Исчез тот невидимый туман, который ощущал Торопка. Исчез, будто отдунутый выдохом ветра. Торопка увидел, что не бабку Ядыгу они пленили, а тупорылый деревянный чурбан в черной коре, топырящий обломки сучьев.
Настоящая же бабка Ядыга, царица Ядыга, была уже возле дворца. Верещала неразборчиво что-то злое, окруженная джингами. Трясла головой и рукой указывала в их, беглецов, сторону…
Одни джинги ее слушали, другие торопились русиничам наперехват. Кривые мечи в их руках поблескивали остро, подрагивали возбужденно…
Даже отсюда — издалека — желтый блеск на бабкином пальце был хорошо различим: притягивал, вызывал досаду и горечь.
Дракон вздрогнул, будто кто-то его ощутимо подтолкнул. Темь-страна отдернулась, унеслась — наискось — вниз и вбок.
Торопка успел заметить, как обступило их невообразимое пространство, состоящее из вихрей, перепутанных в чудовищном беспорядке. Успел заметить, как дракон превратился в стаю светящихся пузырей, вроде бы наполненных чем-то живым, бешено подвижным…
Ему показалось, что вихри — звучат.… Услышать бы их внятно!.. Понять бы, что за звуки в основе мира!.. Чьи-то слова?.. Чьи-то песни?.. Чей-то смех?.. Чьи-то слезы?..

Глава 7

День промелькнул незаметно. Восхитительный день на восхитительно твердой земле. Как их прибило к берегу, сколько провалялись в лодье, Василек не помнит. Очнулся, когда тащили через борт. Воспротивился — утопят, растерзают.
Было солнечно, просторно. Обильная зелень травы, шелковистая даже на взгляд, ласкала глаза.
Земная даль — бодрая, надежная — радовалась ему. Земная даль привела его в себя.
Он опамятовал и затих в чужих сильных руках. И вдруг узнал, кто волок его, надрывался.
— Зевуля? — протянул удивленно. — Ты как сюда попал?
У Зевули щеки висели, как пустые мешки. Подрагивали да покачивались при шагах. Во всей фигуре, скрытой одежкой, тоже угадывались дряблость, обвислость — наследие долгих «тугаринских» лет, пролежанных на печи.
— Отселенцы мы! — сказал Зевуля и замолк. Таков уж он есть — лишнего слова не вымолвит. Василек хотел выспросить, сколько их, «отселенцев», давно ль тут, как добирались: по суху или по воде. Да уж некого было спрашивать. Зевуля оставил его и пошел-покатился — вниз по уклону пологому — к лодье, подвытащенной на песок, чтобы волны не умыкнули. Василек повернулся на правый бок и затих. Не хотелось ему в небо глядеть — насмотрелся, пока в море был. Погрузился щекой в упругую прохладную приятную траву, в ее головокружительные черты.
Зеленый цвет распался. В гуще да у корней он был темным, почти черным. На прямых и острых лезвиях становился суровой синевой. На перепутанных, перевитых лентах и в желтизну впадал, и в бледную немочь, и в кричащую, из себя выпирающую изумрудность.
Зевуля приволок Веселяя-побратима, потом Первушу. Рядком уложил возле Василька.
— Что с лодьей делать? — спросил.
— А что бы ты с ней сделал? — Васильку любопытно стало.
— По волнам пустил бы! — сказал Зевуля твердо.
— Не торопись. Пусть побудет на берегу. На всякий случай…
Василек привстал, поглядел на спутников. Оба белые-белые, без сознания. Только у Веселяя на лбу небольшое багровое бахромчатое пятно.
— У тебя изба-то есть? — спросил Василек.
Зевуля кивнул, приставил — кругом — ладошки ко рту.
— Лепето-оха! — позвал зычно.
Одного его зова оказалось достаточно. Наверху, откуда, полуприкрытое кружевными облаками, стрельчато посвечивало солнце, появилась дородная Зевулина жена. Переваливаясь, как утка, спустилась к ожидающим.
— Василек!.. Первуша!.. Веселяй!.. — узнала.
— Помоги! — перебил Зевуля ее выкрики. Сам он подхватил под мышки Веселяя, Лепетоха — Первушу да рядком и потащили наверх.
Василек следом ковылял, бодрости своей дивился. Не ел, не пил; только на земле полежал, — а силы-то вернулись. Вот она какова, землица-матушка…
Незаметно пролетел день.
До того, как зашли в избу, Василек успел приметить, что места тут не похожи на родной лес. Не сказать, что хуже. Другие…
Деревья имеются, но разбросаны островками. И все больше незнакомые — с непривычно воздетыми вверх, почти прижатыми к стволу сучьями, увешанными крупной сердцевидной листвой. А между островками, проветренные да просвеченные, всхолмленные да плоские, на которых ничего нет, кроме пышной — небось, выше пояса? — травы, непрерывно шевелящейся от избытка мощи.
Возле избы успел приметить Василек два поля возделанных, зеленеющих совсем по-другому: нежно и доверчиво.
Изба с первого взгляда понравилась. Добротно, надолго поставлена. Желтые бревна — одно к одному, все в вязких смоляных каплях, мхом сухим проложены.
Окон почему-то нет. Может, лишь на одной стороне, к Васильку обращенной?
Крыша тяжела. Тоже, как и стены, из толстых бревен. Чего ради? Забыл что ли Зевуля, что бревенчатыми ладят только стропила? Или досок наделать поленился?..
Словно что подтолкнуло — Василек повернул голову к морю. Неоглядность пьянящая — у берега яркая, иссиня-зеленая; чуть подальше — дымчато-голубая, просквоженная желтизной.
Волны неторопливо отделяются от окоема. Как дружинники в походе… Лодья на песке — короткая тонкая черточка… Дом покинутый…
Как-то ныне примет их, странников, Зевуля? Что подскажет-присоветует? Чем поможет?..
Василек шагнул через порог. Приметил иглу, воткнутую в дверной косяк — от лихого глаза да нечистой силы.
Беднее тут, конечно, было, чем в Тугариновых избах, брошенных безвозвратно. Печь маленькая, без привычно русинского размаха. Палати узкие — только-только на одного. Во внутрь, в топку, небось, и не поместишься, чтобы косточки пропарить. Видать, глины тут мало — вон как скупо на кирпичи ее отмеряли.
А окон-то, окон и на других стенах нет. Зачем же так строиться, будто себя в домовину при жизни заключать? Или не ведают, как хороши вечера за неторопливой беседой при закатном свете солнышка?..
Первушу да Веселяя уложили на лавку возле печи. Лепетоха огонь живо раздула, сняла с полки маленький кривобокий горшок, вдвинула его ухватом в жар…
— Сейчас напою горемычных, — бормотала, — чтобы силушка прибавилась…
Печь негромко пыхтела да булькала, словно вторила бормотанью.
Васильку все это показалось таким уютным, таким родным, что даже в носу защекотало от внезапного прилива нежности. Он чихнул, и Зевуля, поджидающий его, сидя в ногах у беспамятных, пожелал ему здравствовать. Василек присел рядом, руки на колени положил, попросил:
— Рассказывай!..
— Да что ж? — тягуче и вроде удивленно вопросил Зевуля; не привык он к длинным речам.
— Рассказывай! — повторил Василек; не хотелось ему уточнять, напрягаться, тревожить обретенный душевный покой.
— Отселенцы мы! — сказал Зевуля и надолго замолк. Потом, видя, что Василек ожидает, что Васильку недостаточно, тяжело вздохнул и продолжил. — Тугарин сгинул. Мы стронулись. Шли поперек солнца. Восходило — слева, угасало — справа.… Пришли сюда. Построились. Хозяйством обросли…
Тут Зевуля снова замолк, и по нему было видно, что свой рассказ понимает исчерпанным до донышка.
Лепетоха вынула горшок, отлила из него в миску. Дымок поплыл по избе да терпкий травяной дух.
Василек привалился к стене, закемарил, уронив голову на грудь. То ли наяву, то ли уже во сне увидел, как Лепетоха взяла кудрявую голову Веселяя себе на колени и, зачерпывая деревянной ложкой из миски, осторожно вливала пахучее варево в безвольно открытый рот. Губы ее шевелились — что-то шептала…
Очнулся Василек от скрипа.
День промелькнул незаметно, выгорел в печи, дымком истаял.
Зевуля закрывал на ночь толстую бревенчатую дверь. Задвинул два засова. Потом, не довольствуясь этим, еще подпер толстым колом.
Снова раздался скрип.
Зевуля дернулся. Василек, услышав, понял, что скрип не от Зевулиных движений.
Кто-то был снаружи… Кто-то пытался проникнуть в избу…
Угли едва теплились. В их немощном свете Зевуля и Лепетоха казались бесформенно распухшими. Спутники Василька тихо дышали — спали спокойно.
Василек хотел отлепиться от стены, спросить.… Но вдруг почуял, что стена — сотрясается. И, не веря себе, поплотнее прилип спиной.
Да, несомненно, стена жила — странной и страшной — своей жизнью. Или сейчас, вот только что — при нем — оживала. И ее отдельное — свое — существование было тесно связано со скрипом за дверью.
Васильку показалось, что стена вдавливается, вгибается в избу. Чья-то чудовищная сила напрягает ее, словно диковинный парус, наполняемый ветром.
Впрочем, это впечатление сразу исчезло, потому что начались обычные, грубые, нисколько не таинственные толчки. Кто-то отшатывался или отбегал, но слышно не было. Затем — плечом или грудью вперед — бросался, и стена вздрагивала, прогибалась, встрескивала.
Теперь понятны стали два засова на двери и толстый кол-подпорка. И отсутствие окон. И бревенчатая крыша…
Есть ночной враг. Видать, зверь большой. Человечинка ему по вкусу. Надо от него защищаться…
— Может, выйдем да ударим в два меча? — Спросил Василек.
Зевуля — распухший, чернобагровый, полуреальный — замотал головой, не соглашаясь.
— Тише! — прошипела Лепетоха, стоящая у печи, лучше освещенная. На ее лице был нескрываемый страх.
Они затаились. Васильку фыркнуть хотелось от возмущения, от несогласия с таким поведением.
— Есть хочу! — сказал он, приглушив голос, но не до шепота. — Покорми, хозяйка!
Лепетоха, вроде бы, обрадовалась его просьбе. Облегченно выпустила воздух, влезла с головой в остывающую печь, повозилась там, выхватила руками горшок, сунула в него ложку, подала горшок Васильку.
Зевуля за это время не двинулся с места. Только вертел головой, как сыч, — будто и впрямь что-то видел. Снова послышался скрип. Снова он был за дверью. Но и стена не переставала сотрясаться. Василек откачнулся от нее, но слышал — толчки продолжались.
Значит, не один зверь? По крайней мере, два — за дверью и за стеной? Почему Зевуля не хочет выйти? Вон в плечах-то каков — намного ль уже Василька!
Василек торопливо ел крупитчатую, дымком и сытостью пахнущую кашу. Зачерпывал полную ложку и погружал ее в себя, замирая на миг от наслаждения.
Голод его торопил. И опасение: докончить не дадут, что-то произойдет, потребуется вмешательство.
Зевуля потянулся к Лепетохе, дернул ее за руку, и оба они опустились коленями на пол, согнулись, невнятно и не в лад вышептывая молитвы-обереги.
Опасение Василька не обмануло. Он увидел непонятное движение позади Зевули и замер, оставив ложку в горшке.
Что-то просачивалось между хорошо пригнанными половицами. Что-то с натугой выдавливалось, найдя незаметную для глаза щелку, — сквозь нее, сквозь нее…
Василек вскочил, поставил горшок на лавку, чтоб себя освободить.
Что-то вспухало мерзким черным пузырем. Вытягивалось, норовя дотянуться до Зевулиной спины. Обозначились поперечные перетяжки: одна выше, другая — ниже.
Вдруг Василек с ужасом понял, что видит руку и бугор плеча. Возникшая словно ниоткуда, лежит на досках, живая, неторопливая. Кончается — вместо кисти — бахромчатым слизким горбиком.
А там — под досками — что? Неужели голова? Чья? Какая?.. Сможет ли она — следом за рукой — просочиться в избу?..
Василек стряхнул с себя оцепенение, шагнул вперед, схватил Зевулю за шиворот, рывком поставил на ноги.
— Ты что? — заглушенно-хрипло бормотнул Зевуля. Тут закричала Лепетоха: увидела. И Зевуля увидел: повелительно отстранил Василька, коротко попросил:
— Не лезь! Я сам!..
Лепетоха смолкла. Не страх был в ее крике — предупреждение мужу.
Зевуля снял с полки самый большой горшок. В нем была заготовлена вода — поблескивала при скудном свете почти вровень с краями.
На руке между тем образовались пальцы, и сразу стали скрести пол, выхватывая из него щепку за щепкой.
Бестрепетно, привычно, словно не раз такое случалось, встал Зевуля над рукой и облил ее водицей от кисти до плеча, бережливо и точно.
Там, куда падала струя, чернота смывалась, жидкой грязью стекала. Под ней, под чернотой, ничего не было. Только просверкнули и погасли быстрые желтые искры, да воздух над полом словно бы шевельнулся волнообразно, как над жарким костром.
— Что это было? — спросил Василек.
Зевуля заботливо глянул в горшок, проверяя, сколько воды израсходовал. Покачал головой и поставил горшок обратно на полку.
— Слышь, Лепетоха! — сказал укоризненно. — Второй надо поставить!..
Лепетоха молча кивнула и полезла на узкие полати — спать. Зевуля улегся на лавку вдоль другой стены — напротив печки.
— Что это было? — повторил Василек раздраженно.
— Завтра покажу, — неохотно пообещал Зевуля. — Больше не полезут. Ложись… Василек примостился в ногах у Веселяя, лег на спину, задумался. Не сегодняшние загадки были в его мыслях — их завтра Зевуля раскроет, и нечего над ними голову ломать.
Едва лег и расслабился, избыв дневную суету, — заговорило внутри все то, чем полон был в лодье.… Будто продолжался укачливый путь между солнцем и звездами — без надежды на конец, на пристанище…
Что он понял там? Добрую и Злую волю? Черный и белый свет? Человека истинного — межзвездного?..
В первую половину земной жизни в русиничах преобладает злая воля, направленная на самосохранение, на поддержание своей телесности.
Во вторую половину — после появления детей — преобладает воля добрая, ведущая к саморазрушению.
Как ему понятны теперь матушка и батюшка, дед и бабуня! Понятно их стремление отдать ему все, что знали и умели; все, что могли…
А он, Василек, — в какой половине он сейчас? Были у него походы да схватки. Были вийлы-сестрицы, жаркая мимолетная любовь. Было родное гнездо, разоренное Тугарином…
А теперь — себя разрушить? Перестать быть? Чтобы опять возродится в мире обедненном и поскучнелом?
Смерти нет. Сила вовсе не в телесной мощи. Чем ты сильнее, тем меньше тебе нужна телесность.
Не напрасна ли человечья жизнь? Для чего она? Каков ее божественный замысел?
Телесное, тварное начало дано ей не зря. Быть может, боги хотели, чтобы человек помнил, из какой малости, из какого праха начинался. Быть может, тяжесть необходима для будущей легкости, ползание — для будущего полета…
Рождаясь в плену, в путах мышц и костей, вольный дух накапливает, прорисовывает себя в приземной Сфере Воли и Ведовства. Каждый поступок, любое желание, слово оставляют «черты и резы» в этой Сфере. Сбросив тело, будто кокон, человек рожденный, человек вечный уходит во Вселенную. И в то же время — запечатленный — навеки остается там, где созревал в хлопотах и тягости.
Но воплощение.… Зачем ему, духу вольному, в клетку плоти? Собственное желание гонит его, или поражение в какой-то борьбе?
Может быть, общее правило межзвездной жизни в том: духу необходимо проникнуться материальностью, материи — одухотвориться. Духу — для самообуздания, для утверждения своего бытия, для любви к своему миру. Материи — для движения, для запечатления своей быстротечности…
Но смерть.… Если нет ее, как подумалось Васильку, то и жизни, быть может, — нет? Вернее, нет единственной, неисправимой. Существует бесчисленное множество жизней, где все, что могло совершиться, — совершается; где любые возможности воплощены…
Но для каждой отдельной жизни должен быть свой мир. Есть, выходит, место во Вселенной, где не погиб дед Иван, не пропал в застенках батюшка, живы матушка и бабуня…
Странная картина. Бесчисленные миры — словно ягодные гроздья, словно пчелиные соты, словно густое сито. Миры, в которых просеяна, разветвлена его жизнь. Воплощена до последней, не додуманной здесь, мысли; до последнего, не доделанного здесь, дела…
А он, Василек?.. Один ли он, или в каждом мире, в каждой жизни есть свой — такой же?
Все скрыто в Сфере Воли и Ведовства. Ответы на все вопросы, разгадки всех загадок. Твое любопытство, твое стремление могут возбуждать тот или иной участок Сферы, и его содержание — через твою Бестелесную Сущность — попадет к тебе плотскому. Но очень сильным должно быть любопытство, очень настойчивым — устремление, чтобы сквозь шумливую тяжесть плоти услышать сдержанный шепот истины…
Только человек-дух постигнет все — и без мучений. Начнет свою вечную жизнь с приобщения к тайнам осязаемой материи, «внутри» которой он был человеком-телом.
Василька сладко покачивало: с боку на бок, да сверху вниз, да снизу вверх. Мысли набегали, окружали плеском и шелестом. Василек — уже в истоме полусна — слушал их, слушал, насыщался ими, удивлялся им, никак себя не мог отдать беспамятству…
Что потом с тобой будет, человек-дух, — когда ты оторвешься от земных, от материальных тайн? Да и суждено ли от них оторваться?
Избыть свою земную жизнь — ох, как не просто…
Избыть ее — войти в каждый мир, в который разветвилась твоя жизнь. Исследовать любую возможность от истока до устья — как самоценную, как равную по важности основному стволу твоего бытия. Понять, к примеру, как бы ты осуществился, если бы никто не восставал против Тугарина… Что было бы, если бы вызволил из темницы батюшку да вместе с ним бился против недругов.…Если бы остался среди вийл-сестричек и не пренебрег ни одной…
Ни от чего нельзя уклониться, ни о чем нельзя позабыть, переходя к вечности. Недосказанное слово придется досказать, незамеченную обиду — заметить, за неотомщенную подлость — отомстить. Только поняв, перенеся все свои возможные жизни, совершив над собой суд, вынеся приговор себе, может обрести самостоятельность человек настоящий — бессмертный человек-дух.
Приговор, в случае недовольства собой, — это новая несвобода, новое воплощение, чтобы отсечь плохое прошлое — то ли в червя, то ли в дерево; то ли в младенца-крикуна…
Додумывать пришлось утром. Открыл глаза — будто и не спал. И хотя окон не было, и мягкая тьма чуть подрагивала от ровного дыхания непробужденных, Василек всем естеством ощутил — солнце взошло.
Он лежал на лавке, освеженный и легкий, и нисколько его не тяготила непомерная величина собственных телес. Ему хотелось понять бессмертного и свободного человека-духа.
Если он свободен, значит, может вмешиваться? Исправлять что-то во Вселенной? Или, наоборот, высшая свобода — в мудром невмешательстве?..
Взять, например, его, Василька, и его действия. Он уничтожил Тугарина, надеясь подтолкнуть русиничей к осмысленной жизни. Но — стало хуже, чем было. И все битвы; вся кровь, им пролитая, только ухудшали да ухудшали его мир, сталкивали к беспросветности…
Теперь он изведал: собственная свобода в том, чтобы не мешать ничему и никому другому. Но стоило ли познание такой цены?
Осуществление вечной свободы человека-духа — в слиянии с такими же, как он. Чтобы образовалась новая общность — Дух Творящий…
Вот и снова он, Василек, вернулся к батюшке и его богу. Даже назвал его так же, как сам батюшка…
Но Дух Творящий может появиться, когда последний человек-тело отживет на земле. Когда все люди, подлинные — бестелесные — пройдут всеми возможными тропками своих разветвленных бытий.
Будут ли участвовать звери, птицы, растения в созидании Творящего Духа?..
Василек потянулся, с удовольствием почувствовал послушную свою величину и мощь; лавка под ним с укором простонала…
В любом, что живо, — свой дух, желающий родиться для Вечности.
Земля опустеет. Жизнь тварная — грубая, жадная, злая — прошелестит над ней, как волна. Что там будет на ней после — уже не тех дело, кто отлетит…
Дух Творящий, рождаясь, выйдет, вылущится из своей Вселенной; пропитает собой, ограничит, потеснит безжизненный хаос; образует новую Вселенную…
Да, но как опустеет Земля? Когда появится и протопочет по ней последний человек? У русиничей, пожалуй, есть ответ. Пока были под Тугарином, детей не рождали. И после Тугарина не торопятся. Даже тех, «подземных», чудом явленных, как бы в спасение данных, — ни принять, ни удержать не сумели…
Может быть, уже началось? Уже обречены русиничи на вырождение? Не он ли, Василек, — последний в своем народе?..
Или по-другому Земля освободится от людей? Но как? Сдунет их, как ненужные листья? Огнем спалит? Зальет водой?..
Василек заторопился. Мысли додумывать было уже некогда. Вон Зевуля ворочается, кряхтит. Веселяй что-то взбормотал, зубами скрипнул.
Вот-вот все проснуться. Начнется жизнь сухопутная. Исчезнет удивительная окрыленность ума, навеянная посвистом ветра, плеском волн, далями необъятными, ласковым солнышком. Боги перестанут нашептывать…
Василек повернулся на правый бок, прижался лбом к шероховатой прохладной стене. Может ли быть, чтоб только ему одному так хотелось все понять и все объяснить!..
А те, кому ни о чем неохота думать? Кто живет в тупом довольстве и потакании своим прихотям? Что с ними будет после отмирания телес?
Люди, отживая, делятся на два больших потока. Самый главный, самый интересный для Василька, тот, в котором цепочка не нарушена: человек-тело, человек-посредник, человек-дух.
Но ведь есть и второй поток: тех, чьи помыслы никогда не поднимались выше своего желудка; тех, кто после земного срока не смог родиться в истинном — бестелесном — облике. Они уходят в землю. И что? Растворяются бесследно?
О них надо подумать. Но не сейчас — потом, потом. Сейчас надо о тех, что, сливаясь в Творящий Дух, порождают истинного бога — всеведающего, всемогущего.
Нужно ли пытаться постичь божество? Можно ли постичь? Ведь ты сам станешь им, его частичкой. Тогда и поймешь, А пока — потерпи…
Но что-то изнутри подталкивает и подталкивает. Не дает остановиться. Мысли тяжелеют, Вязнут, словно в киселе. Подсказывающий шепот слабее. Свои догадки роятся…
Творящий Дух, появляясь, образует новую Вселенную. Она может соседствовать с другими Вселенными. Может пронизывать их, никак не соприкасаясь.
Появление новой Вселенной — дело громкое, заметное. Ее рождение — катастрофа, ни с чем не сравнимый взрыв, навсегда разлучающий старую Вселенную с новой.
Новая Вселенная вбирает этот взрыв, разлучающий, в себя — его огонь, его силу. Взрыв, как острый нож, пропарывает Хаос, освобождая Новой Вселенной путь к месту ее обитания. Взрыв состругивает кусочки Хаоса, и Новая Вселенная вбирает в себя — вместе со взрывом — также эти кусочки.
Часть силы взрыва, а также своей мощи, новая Вселенная (Творящий Дух) тратит на самоограничение.
Найдя себе место, определяясь, Творящий Дух замирает, впадает в покой, чтобы вынести суждение о той материальной преджизни, которая его породила.
При необходимости он может рассматривать судьбы отдельных людей, поскольку личности людские, сливаясь, не исчезают в нем бесследно.
Печалясь о любви, которая была, и, желая лучшего, чем то, что случилось, Творящий Дух — рано или поздно — создает Живую Материю. Живой будет любая материя, созданная внутри Творящего Духа.
Основой для созидания материи служат кусочки Хаоса — варево из отзвуков и отсверков иных Вселенных.
Зачем нужна материя Творящему Духу? Гадать ли об этом? Отказаться ли от любых догадок?
Чудится Васильку, что когда-то уже отвечал на такой вопрос. Может быть, в спорах-разговорах с батюшкой?
Без материи Вселенная Творящего Духа не возникнет в яви. Материя Творящему Духу дает возможность самодвижения. Только от своей материи — только от своей! — Творящий Дух может получать новые впечатления.
При сотворении материи Творящий Дух тратит силу взрыва, его породившего и себя, свою мощь. Тратит мысли и чувства прошлых людей, заложенные в нем. Противодействие добрых и злых мыслей и чувств определяет вселенскую жизнь новосотворенной материи. В тех областях Вселенной, — Творящего Духа, — где преобладают чувства любви, происходит созидание: вспыхивают звезды, возникают планеты, появляется разумная жизнь. Там, где преобладает ненависть, происходит распад: звезды разрываются и гаснут, нарушается вселенская отграниченность, и сквозь «трещины» своя материя уходит в чужие миры или поступает «чуждая» материя.
Надо сразу оговориться, что людские чувства и мысли используются для самодвижения только в той, только в новой Вселенной; в той, прежней Вселенной, — Познавательной Протяженности, — которая их породила, они остаются, сохраняются навеки.
Сотворение материи происходит однажды. Каждая частица материи, составленная из кусочков хаоса, вбирает в себя при рождении немного Творящего Духа.
Жизнь частиц материи — в их превращении друг в дружку. Захваченная, связанная малость Творящего Духа передается от частицы к частице — до образования устойчивых, долго живущих.
Но не только чуток Творящего Духа закрепляется в каждой «прочной» частице. Огонь «рождающего» взрыва остается в ней — того взрыва, что отделил новую Вселенную от старой. «Дрожание хаоса, выстраиваемые Творящим Духом в рядки, служат зеркальцами, ловящими свет первичного взрыва и сохраняющими его в новосотворенной материи.
При появлении осязаемой материи происходит обособление Творящего Духа, оставшегося внутри материи, от свободного Творящего Духа — во вне. Общая вселенская мощь Творящего Духа ослабевает после созидания материи.
Мыслящие, чувствующие твари сложены из таких же частиц, из каких — звезды. Но живые твари подвергают частицы своих тел воздействию собственных чувств — и тем самым укрепляют их; подпитывают, поддерживают Дух творящий, внутри них заключенный.
Частицы мыслящей жизни прочнее частиц жизни бессмысленной.
Если умирает, например, человек-тело, его материальные частицы остаются в том мире, в котором он существовал: перераспределяются в моря и горы, облака и дожди. Число частиц любого мира ограничено, их можно пересчитать. Поэтому жизнь материальная, тварная, неизбежно состоит из перемешивания в общем котле, зачерпывания, выливания обратно. Чем больше в тебя, существующего ныне, войдет частиц одухотворенных в предыдущих жизнях, тем ты умней, многомысленней, тем большего достигнешь…
Василек оторвался от размышлений, потому что пора было оторваться.
Слышно было, как встала Лепетоха; мягко ступая босыми ногами, подошла к печи; тихо постукивая, вздувала огонь.
Вот она снова прошлепала. Громыхнула засовом. И вдруг распахнулась дверь.
Василек аж подскочил. Ему казалось, — потаенная угрозная ночь перейдет в такой же день. Казалось, никогда теперь не выбраться из-за этих крепких стен.
И вот — солнце ворвалось, упало косым столбом, озаряло сонную избу, сделало нестрашной прошедшую ночь.
Люди завозились, приходя в себя, будто заново рождаясь. Веселяй дернул туда-сюда жутким своим безглазым лицом, спросил тревожно:
— Где мы?.

Глава 8

Зевуля был недоволен. Хотя внешне это ничем не проявилось. Молча оделся, собрался, ушел.
Василек хотел прилепиться, но Зевуля покачал головой, не соглашаясь:
— Выхаживай своих!..
— А как же…
— Вечером!.. Оборвал, окоротил Василька, и, вдруг, полегче стало. Но вечер не за горами. Надо будет вести настырного храбра к болоту, показывать… Когда лодью нашел, да выволакивал из нее троих беспомощных, — был порыв. Спасти, не дать погибнуть, напоить, накормить, согреть.
Порыв прошел, и обнаружилось, что в избе — тесно, что своими делами заниматься — некогда.
Родина несчастная, до чего ж ты неотвязчива! Если захочешь, вопреки твоим бедам, найти свою человечью долюшку, — ты не дашь, не позволишь. Приползешь, притащишься к порогу и, незваная, будешь клянчить, будешь требовать, чтобы найденное отдали тебе, поделились насильно…
Сколько лет он, Зевуля, на печи пролежал, не зная, куда себя деть среди «своих». Стоило отделиться и счастливым стать, как вот они «свои» — явились и родину на горбах принесли. А ведь родина не там, куда тебя за уши тянут, — и не то, что тебе навязывают нахрапом. Она по капелькам — свободно и незаметно — вливается в душу, копится. Капелька от материнской улыбки, капелька от отцова завета, капелька от восхода лесного, капелька от услышанной песни…
Родина — внутри. И если она есть в тебе, никогда ты с ней не разлучишься, — хоть на край света уйди.
Зевуля оглянулся: не увязался бы храбр тайком. Моря уже не было видно. Только, ослабленный, доносился с той стороны его неторопливый шепот. Да воздух над краем земли был по-особенному прозрачен и лучист.
Деревья, прячущие болотину, вздымались рядом, — будто рассерженные змеи. Предостережение чудилось в их стволах, сила задержанного прыжка. Вот они, вот эти сторожа, нужны. Они берегут своего бога, они — особые. Не такие, как их лесные собратья.
А храбры — хотя бы тот же Василек — зачем живут? Придумали, что защищают добро. Но что такое добро — сами не знают.
Защищать нужно себя и своих близких — это и будет необходимым добром. Всех же сберегать, обо всех заботиться — дело божье, не людское. Да и то боги не очень-то справляются.
Между стволами, между жесткой порезной травой черно глянули проймы трясин.
Зевуля остановился. Просить ли? Испытывать ли судьбину? Не лучше ли самому отвадить гостюшек?
Слишком уж мучительно — высказывать просьбы.… Слишком много сил уходит…
Он ступил под густые кроны, в душный гнилостный воздух, и невольно поморщился. Тлен, распад, смерть.… Но сколько силищи!..
Узловатые бородавчатые ветви сплетены то ли в борьбе, то ли в хороводе. От вольного солнечного света остался сумрак, тронутый желтизной. Вялые листья, распластанные на тяжелой неподвижной воде, изредка сотрясаются — словно спящий зверь морщит кожу, чуть поводит боками. Зевуля узнал «свое» место. Вот прут раздвоенный, приметный — когда-то еще деревом станет. Вот россыпь мясистых желтых цветов.
Медленно, будто оттягивая решительный миг, он разделся донага возле травянистой кочки, похожей на волосатую голову, склоненную воде. Сложил рубаху и порты возле кочки.
Оглянулся — будто лазейку отыскивал. Закрыл глаза.
Да и шагнул вперед — в черную воду, в трясину. Ухнул, будто колода, обжигая тело неживым холодом, раздирая ноздри невыносимым смрадом…
Вот также было и в первый раз, когда свалился не нарочно, как теперь, а случайно — по неосторожности.
Страх тогда был так силен, что напрочь отсек память, разум, любые другие чувства. Зевуля молотил, молотил, молотил руками и ногами вязкую водяную черноту.
— Не хочу! Не хочу! Не хочу! Не хочу! — причитал отчаянно — то ли вслух, то ли мысленно. Пока не обессилел, ничего не понимал. А как сил не стало, и вернулось соображение, Зевуля обнаружил, что он — не один.
Чей-то слух прислушивался, чей-то нюх принюхивался, чей-то взгляд приглядывался к нему.
— Помогите! — крикнул Зевуля, и в бульканье перешел его крик. Тонул, тонул русинич безвозвратно.
Последний миг его был затяжным. Водяная пелена над ним дымчато струилась, пропуская причудливо искривленный свет солнышка. Остаток воздуха превратился в охапку острых ножей, бьющих в ребра изнутри.
— Как умирать-то больно! — подумал Зевуля словно не из себя, словно со стороны.
И вдруг понял, что он и впрямь перестал быть собой, вошел в иную жизнь. И был он в новой жизни огромен, всеведущ, вечен. Из земли начинался, но конца не имел — влит был в бесконечную Познающую Протяженность. Сама Земля тоже не началом была — маленькой заводью в общем потоке жизни. Какая-то струя, какая-то прядь замирала, сворачивалась кольцом — и становилась планетой, тихим островком среди кипящего бушеванья. Вся Познающая Протяженность состояла из таких струй, — выныривающих, исчезающих, — но ощущалась вот теперь, вот сей миг — единым, необъятно разросшимся телом.
Зевуля оставался укорененным в Земле, и это создавало напряжение, двойственность в отношениях между ним и Вселенной. Хотелось литься безудержно, неостановимо, не имея границ. Но за спиной была Земля — его родина, его первопричина. Земля была нужна ему и еще больше, чем ему, — Познающей Протяженности. Он добывал из Земли мысли и чувства — то главное, что требовалось небесам. То главное, ради чего возникали планеты — островки неподвижности, обособленности, непричастные к общему стремлению слиться в вечном едином парении, пронизывающем Вселенную.
Таких островков было множество. Они темнели. В сравнении с ними струи Познающей Протяженности воспринимались ярко-огненными.
Зевуля, или тот, кем он сейчас был, слышал там, далеко, в своем начале, привычный шелест, щекочущий зуд, — от беспрерывно умирающих и распадающихся крошечных существ, мотыльково роящихся на Земле. Они разлагались на мельчайшие частицы, несущие на себе впечатанные переживания. Мощные корни всасывали частицы тех, кто был; ствол просеивал их, отбирая неповторимое, новое, оставляя в себе то, что повторялось; листья и кора передавали в Познающую Протяженность земные печали и радости, ошибки и победы…
Тут Зевуля опамятовал, оторвался от той силы, в которую совсем было вошел. А может, она, эта сила, опамятовала и оттолкнула Зевулю, позволив лишь на миг прикоснуться к себе.
Он, вроде, еще и спасен не был, но, вроде, уже не погибал. Солнечный свет, разлитый на поверхности воды, стал ближе. Исчезла боль в груди. А под ногами появилась будто ниточка. Ниточка поддерживала слабо — дрожала, медлила, не хотела напрячься.
Зевуля услышал ожидание. Ему внимали. Ему хотели вынести приговор.
— Боги! — взмолился он мысленно. Я понимаю, что виноват! Я понимаю, что достоин гибели! Но спасите меня! И позвольте мне жить одному! Никого бы не видеть, кроме Лепетохи! Никаких князей, никаких врагов и друзей! Надоело с людьми! Хочу сам по себе!..
Его слова понравились, были приняты. Под ногами потвердело, напряглось. Тут в груди опять появилась боль. Удушье раздвинуло губы, раскрыло рот. Но захлебнуться он не успел. Твердое под ногами дернулось и вытолкнуло его, выбросило из-под воды. Словно бы волосатое змеиное тело мелькнуло и скрылось в пене и брызгах. Корень древесный.
— Приходи! Проси!.. — услышал он разрешение. И пришел, и попросил однажды. Когда понял, что самому ему не поднять землю, какую отвоевал у кустов и трав. Засуха тогда была, дождя не упало ни капли…
Теперь в третий раз явился, прыгнул в болотину, так и не сумев преодолеть страх.
А ну как не услышат его сегодня? А ну как утопнет?..
Знакомая блескучая пелена, колеблясь, повисла между ним и его миром. Удушье вцепилось, будто когтистая кошка, спавшая внутри.
— Боги! — поторопился он взмолиться. — Помогите мне! Явите милость! Удалите пришельцев — русиничей! Не дайте им здесь осесть! Не хочу быть в толпе! Хочу быть сам по себе!..
Трижды повторил, то привсплывая, то погружаясь. Закипающая злость подсказала, что ответа не будет, что зря он тут бултыхается. Хотя, почему зря? Сама злость — не его. Подарена ему, как выход. Рассердись, мол, не на шутку — и сам с напастью справишься.
Ну, какой же он дурак бесталанный! Стоило ли за тем в трясину лазать, что и сам понять можешь, без богов!
Разозлился — впору воде закипеть. Но берег ближе от того не стал. Неужели его бросили? Неужели погибать?
Мог бы сам, сам, сам от пришельцев избавиться! Не надо, — ох, не надо! — чуть что, к богам прибегать! Приучил проклятый Тугарин вымаливать каждый пустяк!..
Почему, почему, почему нет помощи? Так и пропасть недолго! И деревом вселенским себя не почувствовать — не дали! Но ведь слышат, его — не могут не слышать!
Зачем нужны другие люди, если ему, Зевуле, хорошо только отдельно от них? Зачем их так много и таких разных? Если бы можно было — по желанию — выскакивать в другие миры — тихие, ненаселенные!
А может, и нет никого вовсе? И его тоже — нет?..
Когда-то были — те, первые, кого сотворили боги. Первые горсти праха, одушевленные по воле богов. Потом они умирали, — щуры и пращуры, — снова превращались в прах. Но та пыль, которой они становились, уже не была безличной, холодной, никакой. Та пыль возвращалась в мир одухотворенной — несла на себе частички духа тех, кто был из нее слеплен.
Теперь, поди, нет ни пылинки свободной, не проведшей век в чьем-то теле. Все русиничи, да и сам он, Зевуля, состоят из частиц кого-то другого.
Так есть ли, существует ли он — непохожий на других, независимый? Такой, каким ему быть мечтается?.. Не лучше ли покориться сейчас и пойти ко дну?..
Нет! Нет! Нет! Одна только мысль об этом возмутила Зевулю, удвоила его силы. Пусть меня и нет, — отдельного, самого по себе, — но я хочу быть! Таким, каков есть, — пускай! Сложенным из чужих частичек — пускай! Быть, смеяться, дышать!..
Зевуля так дергался, так бился, что сумел привсплыть, глотнуть воздуха. Такую пену взбил вокруг себя, такими красивыми радугами она воссияла, что и сам не заметил, как в его руках оказались пряди цепкой змеевидной травы, сползающие с берега в воду.
Спасся.… Лежал нагой, ликующий, бессильный.… Ругал непостоянство богов и себя — за то, что слишком поверил в их приязнь…
Чьи-то шершавые лапки прикоснулись к плечу. Зевуля поворотил голову, увидел лупоглазую стрекозу. И тогда только почувствовал, как нажгло кожу солнце…
Вскочил, оделся, побрел назад, ломая голову, как бы уклониться от того, что обещал Васильку. И еще — как бы напрочь отвязаться от спасенных им горемык. Не ко двору они пришлись, не ко двору…
В избе застал радостную суету. Веселяй и Первуша, напоенные отварами трав, пришли в себя и пробовали ходить. Лепетоха, обняв за плечи слепого Веселяя, осторожно, как ребенка, водила его от печи до красного угла и обратно. Первуша уверенно двигался сам вдоль стены. Василек сидел на лавке, раздвинув колени. О чем-то думал…
Острое чувство собственной ненужности посетило Зевулю, напомнило о себе. Именно из-за него, из-за этого чувства, мог Зевуля, живя в селище, многодневно валяться на печи.
Другие люди как бы давили на него, — уже самим своим видом, присутствием, — как бы вытесняли его из своего хоровода, из постылой мельтешни. Только отойдя от них или чем-то отгородясь, мог он сознавать себя живым и деятельным.
Так и сейчас поступил. Исчез, пока не заметили, испытывая благодарность к Васильку за его отрешенность.
Почему люди воинственны — и делами, и помыслами, и так вот — внешностью? Почему любят зло и охотно творят его? Где оно, зло? Спряталось: в мире подлунном, или в сердцах человечьих? При рождении влагается, или набирается во внутрь с пищей да светом небесным?..
Нашел Зевуля на берегу свой челнок опрокинутый, просмоленным днищем чернеющий, присел возле него на теплый, из мелких зерен составленный, песок. На море загляделся — хотя, что там увидишь нового?.. Лежит перед тобой — словно чаша сгущенного небесного света. Ждать заставляет: а ну как вспыхнет этот свет разом, — что тогда?..
И показалось вдруг Зевуле с ослепляющей уверенностью, что понял он главное в жизни. Никто не понял — из тех, что кучно, в стаде. А он понял, — одинокий, свободный.
Поскольку все частицы, из которых состоит мир, уже были в ком-то, уже заняты отпечатками духа людей, свое отживших, постольку новые поколения изначально ничтожны, неинтересны. В них ничего нет неповторимого, нового, своего. И чем дальше, тем хуже, тем плоше делаются люди, тем меньше им цена.
Боги заскучали — отвернулись от мира. Потому что, задуманный, как мощная струя жизни, он не сохранил, не смог сохранить, прямого, невозвратного движения — свернулся в бесконечно кружащий на одном месте водоворот.
Отныне мир предоставлен самому себе. Он похож на сосну, что растет, накрененная, над обрывом. Выдержат ее корни, — тогда не упадет, будет жить. Оборвутся, окажутся слабыми корни — рухнет в пропасть со своими шишками да иглами.
Что держит его, Зевулин, мир? Каковы его корни? В чем или в ком они?.. Не в тех ли прошлых поколениях, что смогли одухотворить каждую пылинку, каждую капельку? Потому что одним своим присутствием — без усилий — ни во что свой дух не воплотил. Ни в какую самую незаметную крошку.… Надо посметь, надо смочь…
И еще вот что. Если он, Зевуля, состоит из «заемных» частиц, помеченных иными жизнями, то, быть может, здесь, на Земле, он пребывает не в настоящем своем виде? Быть может, по отмирании тела, дух его, скитаясь между звездами, отыщет юную планету, с недавно явленной жизнью? И там, на той планете, быть может, он воплотится по-настоящему? Оставит свой след в пригоршне чистых искр, в пыльном смерчике вдоль дороги?.. Чтобы след его сохранился — в мириадах последующих перевоплощений, в тьмах различных существ?..
До вечера оставалось уже немного. Вечер уже родился, но прятался в кустах и древесных кронах — копился, созревал, густел.
Зевуля — против воли — подмечал признаки его приближения и хмурился. Не хотелось ему вести Василька да показывать местные тайны. Сгоряча пообещал — теперь выполнять. Вылетело слово — не поймаешь.
Припомнил то, что сам, лежа в схороне у болота, видел не раз. То, что сегодня предстояло открыть Васильку.
Припомнил испуг при виде шаров — уж больно неожиданно являлись. Постарался мысленно воссоздать их странные «плясы».
Обычно шары возникали, едва заходило солнце. Небо еще не успевало остыть, подернуться пеплом и давало достаточно света для скрытого подглядчика.
Шары не прилетали сверху. Не выныривали из топей. Не подтягивались издалека, подобно птицам.
Просто вспыхивали голубовато — обнаруживали себя. Будто всегда были тут же — только в невидимом состоянии.
Едва обозначив себя вспышками, тут же разбивались на пары: слипались боками, кружились, то, взлетая, то приспускаясь. Радужное разноцветье бегало по них боками, смотреть на него было приятно.
В какой-то миг — по незаметному и неслышному для Зевули сигналу — все шары бросались в кучу, будто норовя друг друга смять. Начиналась не то борьба, не то погоня.
В глазах рябило. Иные шары плющились от неимоверного напряга. Иные выгибались, будто уложенные на морскую волну.
И вдруг их что-то раздвигало изнутри, словно сердитый отец расцеплял увлеченных схваткой озорников.
Все шары оказывались как бы налепленными на новый, только что рожденный, вдесятеро больший, чем они, шар. Получалась нелепица: словно дети создавали отца.
По-видимому, осознав эту нелепицу, «мелкие» шары градом падали на землю с «крупного», непроницаемо серого, как бы туго набитого туманом.
Падали, корежились, вытягивались, катались по болотной грязи. Выпучивали из себя конечности. Ковыляли, старательно размазывая жирную землю по волнистым обводам прозрачных тел. Становились похожими на людей — страшно похожими. На черных — безглазых и безлицых — низкорослых людей.
Закончив себя вылепливать из шаров, «черные люди», не оглядываясь и не прощаясь, не выбирая дороги, расходились в разные стороны. По топям, по травам они шли, — не погружаясь в топи, не приминая траву. Зевуле думалось, что подуй ветер им в спины, и полетят они под его напором, как преддождевые тучи. Хотя иногда и вода расплескивалась под их ногами, и травы шелестели…
Сегодня — совсем уж скоро — это увидит Василек. Может, он заметит больше? Может, он то поймет, что не пришло на ум Зевуле?..
Да чего там себя уговаривать! Не хочется, ох, не хочется Зевуле держать свое слово! Не хочется показывать местные тайны… Он, Зевуля, наловчился избегать «черных людей, наловчился в избе от них защищаться. А Василек-то будет ли скрытен да послушен? Не захочет ли в драку с ними полезть?
Зевуля подремать решил — да не пришлось. Только приладился правой щекой на согнутую руку, как вдруг всколыхнулось море, гул и дрожь пошли из-под него в землю.
С неприятным тонким свистом и чмоканьем поцелуйным стали выныривать из глубины и взлетать голубые шары — один за другим. Каждый окружен тонкой пленкой яркого света, — будто маслом смазаны.
Зевуля вскочил, побледнев да рот растворив. Ах, ты ж, боже! Вот где настигли! Вот где подстерегли! Ведь не было ж их никогда в море! Не было!..
Шары уловили его движение — дернулись в его сторону. Но, прежде, чем гурьбой кинулись на него, привзлетели еще немного.
Зевуля на миг их опередил. Бросился, увязая в песке, — туда, вверх, к травянистому склону, к избушке. К людям, только что таким нежеланным.
Бежал и вопил, громкие вопли мешали ему — отвлекали силы на выражение страха и протеста.
Шары приближались — преследовали, вроде бы, даже неторопливо, поддергивались от каждого Зевулиного крика цветной рябью.
Вверху, недосягаемо далеко, появился Василек — услышал, прибег; верный, верный.… Врос ногами-кряжами в край откоса. Глядел, соображая. Ну что же ты! Что же! Скорее!..
Зевуля заверещал, срываясь на хрип. Руками замахал, призывая.
Василек понял: неуклюжими сильными толчками понесся вниз.
Но шары уже настигли. Уже точно было не успеть….Зевуля вытянул руки вперед. Словно задержать хотел. Или оттолкнуть…
Шары прилипли к ладоням, к лицу.… Вскидывая ноги при очередном прыжке, сохраняя равновесие, Василек увидел, как обтекла, словно проглотила, Зевулю сине-фиолетовая зарница. Тут же Зевуля стал будто прозрачным. Какой-то черный дым в нем всклубился и потянулся, потянулся, свиваясь в жгуты, — из Зевули — в шары. Впитанный шарами, дым ничего в них не изменял, пропадал бесследно.
Зато Зевуля изменялся разительно. Отгорела зарница вокруг него. Зевуля стал непрозрачным и молочно-белым. Белизна словно густела, словно созревала. Он словно наливался белизной, — бьющей в глаза, непредставимой, звездной.
Смотреть — невыносимо. В последний миг — смыкая веки, заметил Василек, что белый человек исчез. Только рой фиолетовых искр, медленно гаснущих, остался на его месте…
Самое крепкое, самое надежное одиночество обрел Зевуля. Одиночество смерти…

ЧИТАТЬ ПРОДОЛЖЕНИЕ > > > Глава 9