Литературный журнал
www.YoungCreat.ru

№ 9 (37) Октябрь 2007

Сергей Смирнин (18 лет, СПб)

"ИДУЩИЕ С МЕЧАМИ"
(Роман-сказка)

Книга третья: "ЦАРИЦА ЯЗЫГА "

ПРОДОЛЖЕНИЕ. Глава 11

Великая досада терзала бабку Языгу. Великая скорбь. Великое негодование.
Столько было в ней всего намешано, что сама себе бабка представлялась котлом бурлящим. Ох, едкое варево в том котле! Ох, на погибель кому-то!..
Почему так случается, что она вечно в тени, вечно отодвинута? Вишь нашли задворенку!
То ею Тугарин пренебрегал. Но у Тугарина хоть сила была настоящая, и бабка смирялась, угождала.
То Веселяй — таракан запечный! — княжил без неё. И она плела свои сети, строила ковы, чтобы сверзить, избыть…
Бессона она, в своё время, оживила просто так без задних мыслей. Не из жалости, а из любопытства.
Всю живую водичку извела на себя, а Бессонов труп лежал на столе, бледный, закаменелый.
Пождала, пождала бабка да взвыла: не молодила её живая вода, не действовала на леснячку.
Глянула в мисочку — нет, ни капли не выжмешь!
Хотя дно да стенки так мокро поблёскивают. Словно дразнятся…
Стала ополаскивать мисочку простой водой колодезной. И вдруг одумалась. А ну как обычная вода оттянет от стенок живую, растворит в себе. Тогда и ополоски могут пригодиться…
Бессон был почти под рукой — она и спрыснула ему в лицо из мисочки. И увидела изумлённо — розовеет…
Везёт же этим людям! Всё будто для них создано — и живая вода, и звери, и птицы, и они — лесняки…
Что если наоборот перевернуть? Сделать так, чтобы хоть один человек — вот он, Бессон, — был для неё! Чтобы ей был обязан, её слушался, её ублажал…
В азарт она тогда пришла. Не поленилась раздеть зарозовевшего покойника, обмыть ополосками…
И ведь ожил! Случилось это как раз после того, как Василёк у неё побывал, увидел труп холодный.
А ну как ещё кто наедет! Хотя бы Тугарин! Отберут ведь её добычу, её первого подданного!..
С перепугу бабка такое заклятье наложила, что чуть снова не загубила Бессона. Спрятала на острове, и несколько недель он не мог придти в себя — только мычал, как телёнок, и ел из её рук, что давала…
Теперь же — вон какой самостоятельный. На бабку и не глядит, нос воротит. Лютованьем, а не мудрованьем своих русиничей ломит.
Темна, вишь ты, бабка для него, корява, необтёсана. Забыл, что и чёрная корова белое молоко даёт. Высоко держит свою тыкву с семью дырками. Кабы не ушибить!..
Ох, как забывчивы люди! Как неблагодарны!..
Ведь она, бабка Языга, не только жизнь ему вернула. Нет, ежедневно, ежечасно беду отводила и отводит.
Кто не даёт злыдням окончательно распоясаться, обнаглеть? Кто следит за дружинниками — чтоб не воровали да не заносились чересчур? Кто на своём горбу, словно рыбок из воды, понатаскал этих дружинников Бессону? Кто нашёптывает русиничам — терпеть и снова терпеть? Кто умеет припугнуть и обнадёжить, обнадёжить и припугнуть?..
Всё она, — обманутая, нищая бабка — задворенка! Ей ли не сулил Бессон всяких благ, всякого добра! А что она имеет ныне?
Ну, терем с обслугой да утварью. Ну, еды да заедков, питий, да запивок сколько хочешь. Ну, камешков самоцветных да золота полный погреб.
Оно, вроде бы, и неплохо. Иному впору позавидовать.
Но томление бабку одолевает. Досада. Скорбь. Негодование…
Не хватает чего-то бабке. А чего — самой не понять.
Одно на уме — не того ждала, не то получила, не додали, обманули.
Неужели всякая награда у всякого человека — вот так вот, будто кость поперёк горла?..
А нынче ей причитается ещё благодарность — за сорванный поход Василька. Уж тут бы не опростоволоситься — стребовать чего получше!..
Хотя, если перед собой не лукавить, больших усилий это ей не стоило.
Перво — наперво, нашептала мужикам, чтоб они перед отправкой Тугарину поклонились да попросили у него защиты. Ведь он теперь — бог. Всё видит, всё слышит, всякому поможет, кто вовремя обратится.
Мужики послушались. Выждали, пока Василёк в Детинце опочил, да отправились к захорону.
Стемнело уж. Звёзды яркие понасыпали. Свет их серебристый все краски в себя вобрал. Будто ничего нет, кроме пепла да призрачного сверка.
На опушке лесной, неподалёку от стены городищенской домовина дыбится — избушка маленькая да пузатенькая на четырёх столбах над ней конь деревянный ощерённый. Вместо зубов у коня — камни-самоцветы. Вместо глаз — тоже.
Ночью эти камни оживают, наливаются изнутри застойной мерцающей злобой. Словно Тугарин никак не может простить, что пересилили его, изгнали…
Мужики чем ближе к домовине, — тем тише.
Жмутся в кучу, норовят за спинами схорониться, выталкивают вперёд самых безответных.
Кто-то решается первый. Начинает подрагивающим голосом:
— О великий бог Тугарин!.
— О…бог…великий…Тугарин…бог… — торопятся все подхватить нестройно и приглушённо.
— Мы дети твои! Вои твои! Племя твоё! — гудящим раскатом вплетается кто-то широкогрудый.
— Дети!..Твои!.. Вои!.. Племя!..
— Помоги нам! Защити нас! Обереги!..
— Помоги!.. Защити!..
— Дай нам удачу! Просим тебя! Кланяемся тебе!..
— Дай…удачу…просим…
Вот тут и настал её, бабкин, миг. Едва мужики забормотали вразброд, она их прервала. Сама она давно притаилась в домовине — задолго до прихода русиничей. Никакие мертвяки ей не страшны — и даже мёртвый Тугарин…
Скорчилась на тёплом сосновом полу, вдыхая смолистый запах, держа перед собой большой глиняный кувшин — приволокла, не поленилась.
Как мужики появились да моленье начали, она, сама лёжучи на боку, кувшин осторожненько на бок завалила да приблизила ко рту.
Дождалась самых чаямых просьб об удаче и решительно оборвала их, провыв загробным голосом в кувшин одно — единственное слово:
— Не-е-е-ет!..
Действие её взвыва было мгновенным и удивительным все голоса осеклись, будто подавились. Тишина налипла ну прямо неживая.
Бабка уши навострила…Ни звука… Да полно, не пригрезились ли ей мужики?..
Нет, не пригрезились… Вон тихий шорох… Потекли, родимые обратно, опечалены да растревожены…
Бабка оставила кувшин, на всякий случай, в домовине, а сама на радостях слетала к знакомым кикиморам — напилась бражки из мухоморов.
А на другой день всё же выступали русиничи в поход — стали пронизывать лес. Тут бы только вредить да вредить. Валить на них деревья, насылать хворобы, натравливать всякую нечисть.
Бабка так и хотела, у неё прямо руки чесались.
Но Лесовик, Лесовик… Он был рядом бабка чуяла — хитрый, незримый, бесящий своим присутствием. Он словно посмеивался над Языгой. Словно издевался. Не мешал нисколько. Но и не затаивался, чтобы незаметным быть.
Присматривает…Василька оберегает.. А она, бабка изворотливая да смышлёная, должна стесняться… Потому что Лесовик — свой да наибольший… Потому что ворон ворону глазу не выклюнет…
С досады бабка Языга филинов собирала.
Да такие по ночам хохоты, уханья, плачи устраивала, что у самой мороз по коже бегал.
С досады пауков просила густые сети поперёк тропок вешать. Змей просила шипеть из-под каждого куста, из-под каждой кочки, — пугать.
С досады глаза русиничам отвести пыталась, вкривь да вкось их пустить, или вовсе в кольцо их дорожки завить — заплести. Но Лесовик на всякий заговор её, видать, свой отговор имел. Туман едучий, бабкой вызванный, ни дышать, ни идти путникам не мешал.
Вихрь вёрткий, с неба кинутый, не успевал их повалить — разметать — хвойные ветки распарывали его в полёте на мягкие струйки воздуха.
Земля под русиничами не тряслась, хотя бабка умела заветными словами её подвигивать. Уж нет ли там, под землёй, у Василька своих берегинь?.
И вообще, бабка смертельно устала, собственные каверзы надоели, радости от жизни не было. Не тайком бы плестись, не свои бы силы тратить! Чужими руками жар загребать — вот как надо бы! Когда всё сама, когда на каждую кознь кусочек себя отдаёшь, крепко подумаешь — вредничать ли, ворожить ли?..
Остановилась бабка Языга возле уютного болотца и решила вспомнить прежние времена, силы растраченные восстановить. Кикиморы её радушно встретили, заугощали, забаловали. Хорошо ей стало — мокро и тепло…
Про Бессонна не думала, пока веселилась. Бессон — не Тугарин, как ни пыжится. Нет в нём размаха ни колдовать, ни злодействовать. И про её нерадение — откуда ему выведать. Не внятен для него язык лесной.
Праздновать тоже рано или поздно приедается. Скоро ли — не скоро ли, очнулась бабка, и взял её интерес: Где там русиничи? Что поделывают?..
Нашла они их на берегу. Смотрели разинув рты, в морской простор. У некоторых лица мучительно подёргивались, — придавленные воспоминания хотели ожить. Бывали в этакой шири, плавали по волнам…
Бабка, глядя на них со стороны, злилась. Ведь освободятся, ведь упорхнут — не вернёшь.
Тугарин боялся их памяти, старательно уничтожал её. Он справился. Он победил… Не опасается…
А Бессон что ж? Выпускает пташек из клетки? Их больного прошлого? Ну не глуп ли есть?..
Не надо, нет, не надо было отправлять их в поход с Васильком. Сделать Василька своим подручным, ежеденно показывать свою власть над ним — так-то оно было бы ловчее.
Что там он хмурится, кстати? Что говорит?..
Бабка подлетела поближе, спряталась в пышной лиственной кроне. Эх, кабы объявится да лаской, лаской, да шуточкой! Неужто не уговорила бы она их поворотить назад!..
— Русиничи! Мы прошли через лес. Впереди — море. Надо переплыть через него. Надо построить ладьи. Как это сделать, а не ведаю. Это можете только вы. Беритесь за дело! Русиния там — за волнами!..
Василёк смолк, а мужики — ничего… Ни-че-го!.. Стоят потупив головы. Будто не за волнами, а под ногами их родина, и они сокрушаются, что её затоптали.
Бабка ждёт. Василёк ждёт.
Мужики молчат…
Бабке неймётся — хочется захихикать, заплясать, по бокам себя захлопать. Ай да мужики! Ай да умники! Не хотят за море — к неведомой родине! Им и тут хорошо!..
— Что же вы? — с тяжёлым укором спросил Василёк, — Раздумали?..
Русиничи повздыхали. В затылках поскребли.
— Ты не обессудь! — молвил один, бороду выставив — И мы не знаем, как ладьи строить! Не помним! Забыли!.. — Он возвысил голос. — А, селищане? Хоть в ком-то, хоть что-то, может и осталось?
— Не можем…
— Не сладим…
— Не осилим…
Словно обрадовались мужики, что молчание прорвалось — открещивались с облегчением.
— Почему они тебя не слушают? — спросила Леля — Они плохие? Ты велишь их убить?..
Печальна она. Тени под глазами.
Волосы уже не вьются — висят, пониклые. Тяжко ей дался лесной поход.
Языге приятно, что Леля скисла. Языга чувствует своё превосходство. Найти б ещё муженька незавалящего. Ну, хоть злыдня — из тех, что побогаче. Уж тогда б она покрасовалась перед Лелей — дохлятиной.
— Нет, лапонька, — отвечает Леле Василёк, — убивать их не за что? А слушать они меня — не обязаны. Свои мнения могут иметь.
— Ну, если они — не обязаны, так и я — тоже! Прости меня, неумную! Не могу я в яви твоей…
Тут наполз туман — язык толстый со стороны моря. И в тумане густеющем, успела приметить Языга, ударилась Леля оземь, а от земли взметнулась уж не человеком, не девицей… захлопали, заплескались крылья. Резкие и певучие вскрики зачастили, удаляясь, утихая… А может, это волны зашелестели. И пробежала по ним, сбрасывая людскую одежду, окутываясь длинными волосами, непонятная, милая Леля. И бросилась в них, превращаясь… В кого?..
Был туман — и нету. Слизнул подругу Василька. Будто за ней являлся — нарочно…
Остались русиничи да Василёк. Снова не глядят русиничи на Василька — снова под ноги уставились.
— Вот и привёл я вас!.. усмехнулся Василёк. — Не может один вернуть то, что потерял целый народ. Ищите сами Русинию. Может, у самих у вас быстрее выйдет, чем со мною во главе…
Бабка Языга услышала Васильковы слова — и аж застонала от досады. Ай да Василёк, ай да храбр! И умён, и пригож, да на дело, видать, не гож. Велик телом, да мал делом. Нешто забыл, что храбр — за всех, а все — за храбра? Нешто можно так отлынивать от власти, которая сама пришла к тебе в руки!..
Тут бабкину досаду прервал Шибалка. Выбрался из толпы, обернулся к людям, ноги расставил, руки в боки упёр.
— Вы как хотите, мужики, а я остаюсь! Без корня и полынь не растёт. А где наши корни?.. Мыслю, настала пора, когда нельзя нам без топора. И если забыли, как делать ладьи — вспомним в работе!
— На что и меч, коли некого сечь! — это Перемяка поддержал. — Я тоже остаюсь! Мы научимся делать ладьи!
— Да и я с вами!..
Ишь ты, Первуша отшагнул. Князев дружинник, защита власти. Перевёртыш! Перебежчик! Предатель!.. Ну, погодите! Бабка вам задаст! Бабка вас так оглушит — ума лишитесь!..
Языга слегка выдвинула верхнюю челюсть, сунула два пальца в рот — собралась засвистеть смертельным для людишек свистом. Пусть сама обессилит — зато им покажет… И тут её укололи в шею. Бабка отмахнулась.
Не тут-то было. Сразу несколько жал прокололо старческую кожу.
— А чтоб тебя!..
Она схватила колкие иглы, но их было так много, что в ладонь не умещались.
Еловые лапы крепко — накрепко обнимала её.
— Лесовик? — то ли спросила, то ли утвердила бабка.
— Не мешай! Пусть строят! Пусть пытаются! — сказал голос.
Бабка вертела головой, принюхивалась. Но самого Лесовика — вживе — так и не смогла увидеть.
— Отпусти, батюшка! — захныкала она. — К Бессону уплетну! А эти — пусть их!..
Сверху хорошо было видно, как пятеро остающихся и уходящие назад русиничи поклонились друг дружке — попрощались…

Глава 12

Лесовик разбудил Василька ночью. Крутобокий месяц — необычайно красный, будто предвещающий беды — висел низко; протяни руку — ткнёшь. Лёгкая дымка сливалась прозрачными струйками с его боков, закручивалась пушистыми прядками.
Лесовик показался выше месяца, — таким же, каким был в первый раз, когда бабуня открыла Васильку сосуществование миров. От его ног — сосен как бы исходило своё желтоватое свечение, отличное от небесного. Тулово и голова терялись где-то там, в тёмной мешанине древесных крон.
А голос, на удивление, был негромок и доходчив, будто и не падал сверху. Голос был по — домашнему ласков и напомнил Васильку батюшкин.
— Поднимайся, Василёк! Совет твой нужен да подмога!..
Василёк вскочил на ноги, встряхнулся, глянул на спящих товарищей. Веселяй вольно разметался во сне и рот приоткрыл, словно петь захотел, да тут и сморило… Шибалка и Перемяка лежали спиной к спине, одинаково подобрав колени к животу… Первуша опрокинулся на спину храпел негромко: не отцеплял — передвинул с левого бока на живот, чтоб не шарить рукой спросонья, коли тревога…
Топоры в ногах у хозяев лежали, ждали своего часа, скалились, как преданные зверушки…
— Готов тебе служить! — сказал Василёк.
Широкая шершавая деревянная ладонь спустилась к нему. Он помедлил, волнуемый странным чувством, что всё повторяется, что позади, за спиной, — бабуня. Стоит только повернуться осторожно. Тихо — тихо, почти незаметно двигая головой, — чтобы обмануть время…
И пока подымался наверх, к смолистому плечу Лесовика, очень хотелось припасть к бережной ладони и свесить голову: не ждёт ли его и впрямь родная согбенная фигурка с клюкой?..
Ночной лес красным, будто воспалённым, месяцем, был непроницаем для глаз Василька.
— Что ты хотел показать мне, Лесовик?..
— Плохо мне, Василёк! Плохо лесу моему! А виновник в том ты…Помнишь ли, что ты мне спрятать велел?..
— Колечко?.. Волю злую?..
— Тише… Не раз я пожалел, что согласился…Смотри..
Лесовик что-то сделал большими своими руками, и Василёк почувствовал удивительную лёгкость. Ему — лишь на миг — стало страшно, потому что глаза его вдруг отделились от тела и полетели туда, куда указывал Лесовик. Страх тут же отшелушился, отпал, потому что надо было глядеть, понимать, запоминать…
Бугристой спотыкливой дорогой мелькали внизу спящие деревья и озёра. Ночная тьма там, над землёй, расслаивалась на множестве пелён-повивальников, покрывал. Каждое дерево было укутано в свою пелену. Над каждым озером натянуто своё покрывало…
Чем дальше летел, тем ниже спускался Василёк. Теперь под ним тянулись непроходимые болота. Ни один русинич не бывал здесь и не будет — ни один… Раскоряченные стволы вздымались из жирной маслянистой воды. Будто вся их жизнь была — непрерывный приступ жестокой падучей: корёжила, корчила… Может, они напугать кого-то хотели? Кого-то вот такого же — случайного названого — как Василёк. Может, не падучей, а пляской устрашения были изломаны их трещиноватые, сукастые тела?.. Но не они тут самые сильные, не их надо бояться.
Мох болотный — вот кто истинно непобедим. Такой нежный и пушистый с виду… Страж стражей, наползает на грозные древеса, пенится, поглощает их. Втягивает в бездонную трясину, натужно выдыхающую гнилой дух из ненасытного нутра. Полёт замедлился. И вдруг Василёк остановился, повис. Лесовик доставил его, куда хотел.
— Посмотри на царь-дерево! — услышал Василёк. — И ты поймёшь, какие беды нам принёс!.. Василёк поглядел и зажмурился, ибо такой силы не представлял и не мог себе представить.
Целый остров среди топей непролазных, селищу и городищу ровный, занимало это диво. Если бы Василёк пошёл вокруг него, — небось, и за день бы не обернулся. В любой складке его коры могло бы укрыться двое—трое оружных воев.
Ствол великана был чудовищно напряжён, словно держал на себе не только непомерно разросшуюся крону, — а всё бескрайнее ночное небо. Тихий непрерывный гул исходил от ствола. Изредка примешивались иные звуки: что-то воззванивало, не выделяясь из общего шума, — или восстанывало.
Корни царь-дерева, — разделяясь, истончаясь, — рождали землю. Ветви — рождали небо. Ствол соединял миры — земной и воздушный — и разделял их, сдерживал небо, не давал обрушиться.
Как мала мера людской силы и его собственной силы храбра Василька!..
Василёк смотрел сперва робко, потом смелее, не было в огромной мощи угрозы для него.
Но едва минуло первое ошеломление, он почувствовал: что-то не так, что-то плохо. Эти стоны или звоны — уж не просьбы ли о помощи, о спасении?...
Он хотел позвать Лесовика — пусть объяснит, в чём дело. Но тут сверкнули странные фиолетовые зарницы — одна, другая, третья. И он заметил то, что было скрыто. Беда явилась воочию.
Он и раньше, несмотря на тьму ночную, видел ствол могучий хорошо, в каждую трещину, в каждую складку мог заглянуть. А теперь, после быстрых зарниц, его зрение как бы углубилось в дерево, как бы вошло в необъятное нутро.
Василёк испытал неприятное чувство раздвоения.
Он и снаружи продолжал видеть великана в охранных кольцах бездонных топей — и висел в нём, где-то глубоко под корой.
Изнутри дерево было дольчатым — состояло из бесчиленных годовых колец, разделённых промежутками жёлтой, будто медовой, полумглы. Васильку представилось, что он видит чудовищную стопу намасленных блинов, — так бы и накинулся, уплёл за обе щёки! — гору пышных подобий тёплого солнышка.
Но вот провал, непорядок, скомканность… Словно выгрызена пещера… Словно жадный короед вторгся и блаженствует, пожирая беззащитную мякоть…
Чёрное яйцо между годовыми кольцами…Оно живёт своей злой жизнью, не совпадающей с древесным бытиём — подрагивает, набухает, опадает…
Едва его увидел Василёк, тут же раздвоенность исчезла. Он снова был извне. Только извне… Но примеченный «чёрный жук» теперь не прятался. Он выставлялся, — будто назло Васильку; на-ка, мол, выкуси! — он показывал свои ножки да усики.
А их — этих усиков да ножек — выявилось видимо — невидимо. Вились они, петляли внутри царь-дерева туда — сюда, вверх и вниз тянулись. Вылезали из-под коры, юркими змейками расползались во все стороны.
Темнее самой ночи они были, — другой, своей чернотой отмечены, налиты. Чернотой непонятной, непривычной, неприятной. Ночь рядом с ними бледнела, высветливалась, превращаясь чуть ли не в день…
Что надоумило Василька напрячься и вызвать мир духов? Он бы и сам не сказал.
Но вызвал — и ахнул. Ибо мир духов открыл до конца, прояснил во всей полноте, какая страшная гадость завелась в царь-дереве.
Мощный дух самого царь-дерева изнемогал, опутанный, обвитый… Сонные духи болот, опрокинутые навзничь, бессмысленно поводили выпученными глазами, — опутанные, обвитые… духи отдалённых деревьев содрогались, безуспешно пытаясь освободиться, — опутанные, обвитые кто больше, кто меньше…
Что же это? Что за гниль завелась в царь-дереве? Почему Лесовик молчит? Почему не подскажет?..
Василёк, словно по наитию, отстранил от себя мир духов и вызвал предельный — «нитяной» — мир, из частей которого сотканы все известные облики яви.
Сам превратился в знакомый — презнакомый и уже не вызывающий удивления клубок нитей. Болота и деревья тоже распались, растворились в единой нитевой сложноперепутанной основе.
Нити неба в одном месте как бы провисали, как бы обваливались вниз толстым пуком.
Да не пуком — целым столбом. Падая и словно встречая преграду, они вдруг выгибались, — чашей, цветком, ладонями в горсти, яблоком наливным, — становились нитями земли.
Этот пук… Этот столб… Это царь-дерево… Не все нити в нём были целыми. Вокруг многих обвивались чёрненькие гаденькие усики. В некоторые нити усики проникали и вились внутри них…
Что же это? Что за порча вцепилась в лес и его терзала?..
Лесовик будто подслушал, что пора отвечать. Миг и выхвачен Василёк из нитяного мира, стоит на деревянном плече высоко над спящим лесом.
Где там царь-дерево? Есть ли оно?..
— То, что видел, от тебя! — шепчет Лесовик. — Отдал я твоё колечко царь-дереву. В дупле потайном схоронил…
— Живёт, значит, злая воля? — шепчет Василёк в ответ.
— Пакостит…Убирать её нужно…
— Но куда?.. Эх, кабы руки-ноги у неё были!.. Чтоб с мечом на неё!..
— В небе не спрячешь… В лесу — вишь, как плохо… В землю остаётся…
— А может, я заберу? Пусть как раньше. Со мной неотлучно…
— Рискованно…Обведут тебя вокруг пальца… Ищи-свищи потом…
Задумался Василёк, замолчал. Не знает, что сказать присоветовать Лесовику…
А Лесовик тем временем шаг, другой, третий шагнул.
И оказался возле той горы, под которую, давным-давно, кажется! — спускался Василёк, чтоб найти Тугаринову смерть…
Лежит гора брюхом вспученным кверху. Месяц красноватый как раз над ней. Свет его рвётся, крошится, дробится каменными боками да ссыпается потихоньку в припасливые недра. Вот уж чего не хотел бы Василёк видеть сейчас, так эту гору памятную!..
Лучше бы о Леле погрустить немного. Да с Лесовиком перемолвиться — нельзя ли её вернуть. И с бабкой Языгой, при случае,-то, небось, мастерица присуху наводить…
Как остановился Лесовик возле горы, так — ничего не говоря Васильку — стал уменьшаться. Короче да короче, а нисколечко не толстеет. Куда что девается!..
Сделался как человек росточком — чуть выше Василька.
А что деревянный, так и не сразу поймёшь. Кора сосновая вместо одежды. Ветки пятью сучочками — вместо рук…
Слетел с его плеч Василёк безболезненно. Перекувырнулся да встал.
А Лесовик оземь грянулся. Руки раскинул, как для объятий, и словно влип в душистое разнотравье. Заговорил глухо, потому как в землю, — не подымая лица.
— Мать — сыра — земля, слышишь ли меня! Услышь меня, сына твоего! Ты меня взрастила, ты меня держишь, ты меня поишь — кормишь. Я тебя не забываю, помню, люблю. Я тебе кланяюсь. Помощи твоей ищу. Возьми ношу мою тяжкую, неподъёмную, непосильную. Прими в себя колдовское колечко. Зло в нём, пагуба, раздор. Исчахнет лес, на корню сгинет без твоей помощи. Опустеешь да пылью покроешься — ни листвяного шёпота, ни ручейного плеска… Ответь мне, сыну твоему, — примешь ли ношу тяжкую?..
Замер Лесовик. Замер Василёк — он себе казался в этот миг деревом стройным, посланником лесным к неведомой доброй силе.
Замер воздух, пронизанный предутренними дрожливыми светлыми жилками.
Замерла гора, будто прислушиваясь к чему-то в себе — красный свет месяца пересыпать перестала… И как раз оттуда, из горы, — не из-под земли, как ожидал Василёк, — послышался ответ. Женский голос — такой знакомый, такой мучительно знакомый! — согласился печально:
— Приму!..
Лесовик, обрадованный, поднимался, — он добился своего.
Василёк рванулся, мимо него, в гору. Туда, откуда звучал голос.
— Матушка! — закричал Василёк.
Лесовикова лапа его догнала, остановила, схватив за плечо; сунула в ладонь что-то маленькое, твёрдое.
— Иди к ней, иди! — сказал Лесовик. — Отдай ей то, что несёшь!..
Гора сама подкатывалась под ноги Васильку. Будто не вверх, а вниз торопился. Камни словно отпрыгивали, пятились; покатости выравнивались, острые кромки притуплялись.
Он в пещеру нырнул, продрался сквозь узкий лаз, выпрыгнул глубоко под землёй, увидел каменные копья, растущие сверху и снизу… И тут одумался. Матушкин ли голос он слышал? Ведь матушка — в сердце земли, куда нет ему доступа.
Кстати, что там в руке? Что Лесовик сунул?..
Василёк раскрыл ладонь…
Жёлтое колечко…Нет, вихрь круговой… Сколь не вглядывайся, сколь ни приближай глаза, он — всё далеко… И прыть у него — бешеная… И злые звёздочки поблёскивают внутри…
А может — не злые? Может, добро и зло — одно и то же?
Просто знает Василёк, что перед ним — злая воля. Вот и блёсточки видит — злыми…
Спускался Василёк ниже и ниже. Перескакивал с одной каменной ступеньки на другую. Вертел головой вправо-влево, проходя сквозь ряды каменных копий — смутные тени реяли над ними, колыхались, как живые.
Кольцо было зажато в левой руке. Крепко-накрепко. Невозможно его потерять…
Вот скала, под которой великая тайна Светлана.
Василёк вспомнил длинные корни, свисающие сверху, и розовые детские тела, вырастающие на них.
Побывает ли там Василёк ещё раз? Увидит ли чудо, сотворяемое землёй?..
Где-то, совсем неподалёку, шумит водопад. Голос Тарха — водяника слышится в нём — приветственный, не сердитый. Как там его дочка? Хорошей ли стала мужней женой?..
Ах, каким близким оказалось прошлое тут, под землёй! Как взворохнулась память, и заныло сердце!..
Вот и поворот, где его оставил Светлан. Ещё несколько шагов.. Чёрный камень…Будто опалённый… Чёрные своды над ним….
Василёк прижался ухом — совсем как тогда, в первый раз — и услышал отдалённый гул. Навалился… Приподнял камень… Чуть-чуть… Самую малость…
Нестерпимо яркий свет растёкся понизу. Онучи, порты горячими стали — того и гляди, пламенем займутся.
Гул превратился в песню. Счастливые голоса что-то пели, слова их были неразборчивы для Василька.
— Матушка, ты здесь? — крикнул Василёк.
— Здесь! Здесь! — пропели голоса, ликуя.
— Здесь! — помедлив, отозвался матушкин голос.
И Васильку почудилось, что нет в нём ликования, а слышится что-то, похожее на простую человеческую печаль.
— Отдаю, что Лесовик просил! Помоги, матушка! — Василёк бросил кольцо в щёлку и опустил камень.
Ладонями погладил горячие места на ногах, — нет, вроде бы, ожогов.
Матушка, милая, ты — есть, и этого довольно… Пусть не увидеть, — хотя бы услышать тебя можно… Хотя бы знать, что ты — есть.
Повернулся Василёк и пошёл прочь…
Когда увидел за поворотом Светлана, — не удивился. Время тут, под землёй, словно не прерывалось. Того страшного прыжка в кипящее озеро ещё и не было..
— Возьми оружие своё! — сказал Светлан.
Из-за спины Светлана выступили три отрока, одетые в меховые безрукавки и порты. Один положил к ногам Василька меч, другой — щит, третий — лук и колчан со стрелами…
— Жаль кольчужка пропала! — сказал Василёк. — Без неё очнулся, нагим да босым…
— Здесь она… В кипятке… На дне…
— А ты не выйдешь, Светлан?.. Со своими… наземь…
— Плохо теперь под землёй…Перестала она рожать…Иди — Лесовик заждался…
Василёк поднял меч, перепоясался. Лук да колчан за левое плечо приладил. Щит надел на руку…
— Выходи! Мы ладьи строить хотим! Чтоб через море перебечь!..
Поклонился поклоном земным и ушёл. Словно прошлое заново обрёл — и сам от себя оторвал… Нёс Лесовику радость. К товарищам торопился…

Глава 13

Надо уходить из-под Бессновой руки. Надо покидать эту землю. Уж если на неё на бабку свойскую даже Лесовик ополчился, — так что это за жизнь!..
Бабка Языга сидела в своём тереме, в красно изукрашенной спаленке, на мягкой перине. Надо бросать и терем этот, и спаленку, и перину. И ещё много чего. Думала, обхватив голову руками, — терзала себя.
Бессон обозлился. Бессон хмурый, как туча. Бессон волком глядит.
Она, вишь ли, виновата — Василька без присмотра оставила. Теперь неизвестно, чего там Василёк удумает, не займётся ли тайными кознями.
С кем же это он займётся? С четырьмя попутчиками? Да им и одной-то ладьи не построить — надорвутся, пупки развяжут. Какие уж козни!..
Мелковат князюшка Бессон, мелковат. Не так бы миловал, не так бы гневался. Выслал бы соглядатаев — и на бабку зла не держал.
А может, просто отвязаться ему надо от Языги? Надоела? Не нужна стала?..
Тогда понятней долгая злость, кислые встречи, утрата жалований.
Но не ты ли князюшка, просил сорвать поход русиничей? Не ты ли получил спрошенное? Русиничи вернулись не солоно хлебавши. Притихли по избам после скитаний трудных. Так возрадуйся! Поблагодари! Ведь не за Васильком следить посылал, а именно поход порушить!
Нет, позабыл Бессон, что горшку с котлом не биться, — оттолкнуть хочет бабку Языгу.
А ей разве охота лес бросать, сниматься с насиженного места. Всякая сосна своему бору шумит. А чужбина, известно, по шерсти не гладит…
Глупенек ты, князюшка Бессон. Без бабки Языги тебе — никуда. Думаешь, легче будет, — ан лук себе новый сыскал. Думаешь — поймал, ан сам попался.
Хотя, конечно, без муки нет и науки. Глядишь, и образумят князюшку синяки, которых без бабки будет ой как много.
Не повадлив, не размашист Бессон. Ни приласкать, ни ударить не умеет. Даже её, бабку бедную, проглотить-то хочется, да прожевать лень.
Может оно и к лучшему — небольшая опала, временная разлука? Что имели — не хранили, потерявши — плачем.
Не отправиться ли ей в гости к Корчуну, в его царство? Ведь звал не раз. Да и помело она отдавала, выручала повелителя Темь-страны, помогала ему, побеждённому, вернуться в свои пределы.
Такие услуги да разве забываются! Такую службу да не вознаградить!..
До сих пор у неё ворон живёт, Корчунов посланец. Не отпускала, берегла на всякий случай.
Похоже, теперь приспело время о нём вспомнить…
Бабка Языга поднялась, кряхтя, с перины — и замерла, будто поражённая молоньей. Новое опасение к ней пришло, новое сомнение…
А ну как исчезнет она — да и забудут её сразу? Ветер подует — следы заметёт.
Не торопиться ли она? Не поступает ли опрометчиво? Не обводит ли самоё себя вокруг пальца?..
Всякая лиса свой хвост бережёт. Надо и ей перед отъездом пойти да повиниться Бессону, да покланяться пониже, да язычком его помаслить.
Не поклонишься — не вознесёшься. Не польстишь — не возгордишься…
Бабка Языга оправила, огладила платье, потрогала бородавки, хмыкнула. Любая бородавка — и то к телу прибавка.
Мимо стражи она прошелестела павой гордой. А у двери Бессоновой споткнулась — упёрлась в тупое пузо дружинника.
— Не велено пущать! — сказали бабке толстые губы, которые лоснились от недавней жратвы. Мерзкая ухмылка обежала морду придверника и затерялась в бороде. Тут бабка Языга, впервые в жизни, растерялась. Изнутри захолонуло страхом. Ноги подкосились, руки опустились.
— Спит князь! — добавил дружинник и вернул бабке бодрость. Она еле сдержалась — обнять его, расцеловать, затискать. Эх, муженька бы ей такого — славного пузатого тугодума!..
Вернулась к себе в терем. Велела прислужнику-злыдню кликнуть ворона. Решилась бесповоротно. Надо уйти, исчезнуть на время. Пусть хватится Бессон. Может быть, даже испугается.
Сейчас, перед Бессновой дверью, ей знак был дан. Устами пузана-дружинника ей боги подсказали — довольно медлить. Не то и впрямь услышишь:
— Не велено пущать!..
И это будет конец всему…
Прислужник явился с вороном на плече. Бабка Языга выделила ворону — как царёву посланцу — отдельную горницу. Да мышей туда навела — своими приговорами — целую стаю. Так что ворону ни голодать, ни скучать не пришлось.
— Отдохнул ли ты, батюшка-ворон? Сытый ли? — вежества ради спросила Языга. Ворон дважды важно качнул клювом.
— Отведёшь ли меня в Темь-страну, к царю Корчуну? Он ведь звал в гости!.
Ворон головой подвигал, оглядывая бабку. Потом изрёк:
— Оденься покра-красивей!..
— Не тот хорош, кто платьем пригож, — наставительно сказала Языга, — а тот хорош, кто дела гож. Я твоему царю ох как могу пригодиться! А по бедности моей, авось, одарит побогаче!..
— Я провожу! — крикнул ворон. — Вставай на крыло!..
Все окна были распахнуты в начинающийся день, в остатки утренней свежести.
Ворон вскочил на подоконник, стал похаживать, цокая когтями, кося чёрным глазом. Бабка Языга вытащила из кладовушки свою старенькую ступу — неказистую да верную. Поджав ноги, уселась. Помело приспособила слева под мышкой. Прислужнику сухо кивнула.
— Передай Бессону, коли спросит, — отбыла, де, к царю Корчуну в гости!.. И помчалась по синей дороге вслед за распластанным в воздухе вороном. Пусть, пусть пожалеют об её отсутствии, пусть спохватятся. Пусть убедятся, что второй такой, как она, — быть не может.
Выше и выше подымался ворон. Зелёный цвет внизу подёргивался чернью. Отдельных деревьев давно уже не было видно. Лес предстал ковриком лоскутным, сборищем живых слипшихся пятен. И зелень, и чернь синевой наливались, — как бы выворачивались в синеву.
Воздух лишился запахов, проредился, неплотным стал.
Солнце висело совсем недалеко — и надвигалось, и распухало. И чем ближе становилось, тем словно бы меньше источало тепла.
Бабке представилось, что солнечные лучи рождаются в шкурках, невидимых для человечьего глаза. Иначе им, лучам, не донести своё тепло до земли. Чуть пониже туч белых, плывущих по небу, шкурки сдёргиваются и втягиваются назад, в солнышко. А лучи, явленные теперь уже в истинном виде, начинают сиять, греть и жечь…
Тяжело летелось бабке Языге — никогда прежде не забиралась в такую вышину. Ступа отяжелела, будто камней в неё поднакидали. Голова у бабки покруживалась — будто нахлебалась варева из мухоморов. Хорошо помело было рядом бабка загребла им то справа, то слева — помогала ступе.
Кабы знала — ведала, что так трудно придётся, — может, и не сорвалась бы в гости.
Ворон всё ближе к солнцу. Пластается неутомимо — экий безустальный. Куда его несёт? Куда он её тянет? Прямо в огонь что ли? Прямо в костёр небесный? Чтобы сгореть самому и её, бедняжку, до тла спалить?
Ну уж нет! Не из дурных она, которым любо себя убивать! Василёк бы тут, небось, не заколебался, — кинулся бы за вороном без оглядки. И она не заколеблется — повернёт назад. Вот сей миг, вот немедленно!..
Бабка Языга бросила помелом подгребать, сунула его под левую мышку и приказала ступе снижаться.
Ступа дёрнулась. Потом ещё и ещё. Потом задрожала мелкой дрожью. И не вниз, а Туда — к огню, к погибели — понеслась ещё быстрее, ведомая уже не бабкой Языгой, а кем-то другим…
Бабка заорала, вскочила ногами на широкие коричневые деревянные края. Обрывки заклинаний, заговоров — оберегов суматошно и бесполезно мелькали в голове. Страх не давал сосредоточиться, страх убивал бабку прежде смерти.
Она отчаянно пыталась продеть между ног помело.
Но никак не могла сообразить, что надо приподнять длинную юбку…
Так и влетела, стоя на ступе, в тёмное пятно на солнце, куда незадолго до неё нырнул ворон.
Умирать приготовилась — глаза прикрыла. Но щелочку всё же оставила — исподтишка на смерть свою глянуть.
Влипла во что-то тягучее, неприглядное… Сползла в ступу чтоб её не потерять. Сжалась, как могла, — хоть бы целиком в ступу войти. В помело вцепилась покрепче.
Кто ж из леснячек своё кровное упустит — даже в такой переделке…
Липкое вдруг прорвалось… И повисла бабка Языга снова позади ворона…В сумрачном воздухе чужого мира…
Вот оно что!.. Вот оно как!.. Вот в чём премудрость!.. Снаружи солнышка — мы, внутри солнышка — Темь-страна. Другая земля, другие порядки, другой управитель — царь Корчун…
Бабка Языга жадно таращилась. Выведать бы раньше, — давно бы, может, сюда перебралась.
Вроде бы, то же под ней, что было в руках в родном краю.
Лес, лес, лес…Реки да озёра, повитые серым туманом. Но чем ниже они с вороном спускаются, тем заметнее, что листва у деревьев снулая, будто неживая. Хотя сами деревья, как на подбор, выше да толще, чем в родимой сторонке.
Неужели тут ветры совсем не веют? Задохнуться поди можно от духоты, коли так?...
Хотя не права она. Нет ветров — зато и солнышко не печёт никогда. Откуда ж духоте взяться?..И вообще, свет тут — не такой. Она его сумрачным назвала, и это, пожалуй, самое подходящее из привычных слов. Он словно бы копотью испачкан, он неприятный. Он больше скрывает, чем показывает. Он сыплется в глаза, как мелкий песок. Хочется и зажмурится, и проморгаться, и вытереться — хоть ладонью, хоть рукавом. Да любопытство сильнее всего сейчас в бабке Языге.
Тем более — привычные виды кончились. Лес распался на отдельные древесные островки. Между ними ровными рядами стояли странные дома, — бабка таких ещё не видела. Они были длинными. Два, ну три протянулись бы от одного края селища до другого. Сосчитать бы, сколько брёвен уложено — конец в конец — в одну продольную сторону одного венца.
Даже русиничи, живя в лесном изобилии, так безрассудно не строились. А здешние — как их? Темничи, что ли? — к счёту, видать, не привыкли. Тратили напропалую. Как не своё.
Всё реже попадаются лесистые островки. Всё меньше они. Теперь это просто жалкие кучки деревьев. Теперь главными стали дома, дома, дома. Стоят равнёхонько, по ниточке. И ни малейшего движения между ними. Ни людины, ни животины…
Почему такое запустение ? От него холодом веет, страхом. Столько домов, и никто не выглянет, не задерёт голову, не взмахнёт рукой.
Может, это захоронье для умерших? Не дома, а домовины? Но где же тогда места для живущих?..
Она уже над самой землёй следует за вороном. А впереди — в полнеба — дворец поднялся. Башни да башенки, стены да ворота, чернота и позолота. В раскрытых окнах кроваво — красный свет и неприятная квакающая музыка.
Ворон влетел в одно из нижних окон. — Языга — за ним.
Пусто здесь. На полу мусор. У стены — обломки трухлявых брёвен. Углы густой паутиной заплетены.
— Оставь тут своё добро? — сказал ворон.
Бабка Языга поджала губы, вспылить хотела. Да вспомнила, что гостья — подлаживаться надо. И промолчала. Поставила ступу к пустой стенке — туда, где почище. Сунула помело в ступу, пошептав над ним, чтоб никому не давалось.
Вышла вслед за вороном и словно в Городище оказалась, в знакомом — перезнакомом, хоженом, перехоженном Детинце. Факелы вдоль стен, мох торчит между брёвнами, копоть на потолках. Всё вроде так же. Да нет жилого духа, несмотря на приглушённую музыку, что доносится сверху.
Цоканье вороновых когтей вдруг прервалось. Бабка Языга встала над вороном и увидела, что впереди, поперёк порога, лежит груда мятого чёрного тряпья.
— Чего встал? — спросила бабка.
Ответил ей не ворон. Тряпьё шевельнулось, оттуда прозвучал скрипучий голос:
— Кто такие?..
— Видывали сидней, поглядим на лёжня, — пробормотала бабка. — А ты кто таков, чтоб выпытывать?
— Носитель чёрного холстинного плаща! — отчеканил голос.
Куча стала приподниматься, вытягиваться, и впрямь представилась плащом, повисшим в воздухе.
— А где же ты сам-то, батюшка — носитель? — спросила бабка сочувственно.
— Он — бес на службе, — пояснил ворон. Бесы на службе — невидимы.
— Кто такие? — повторно выскрипелся вопрос.
— В гости я! К царю вашему! — залебезила бабка — Он звал — приглашал.
— Докажи, что звал!
— Да как же так! Да ведь прислал ворона за мной! Вот он ворон-то! Подтвердит!..
— Ты подтверждаешь, ворон?
— Верь! Она — царёва гостья!..
Плащ неохотно посторонился.
— Что ни порог, то и запинка, — облегчённо сказала бабка Языга. — Что ни шаг, то и спотычка…
— Ты права! — каркнул ворон. — К нашему царю подход непрост!..
Бабка Языга теперь от него не отставала — ждала новых препон..
И не напрасно ждала. У следующей двери их встретил носитель чёрного суконного плаща. Разговор был таким же.
Затем были два носителя серого плаща. Два носителя синего плаща. Два носителя зелёного плаща. Два носителя красного плаща…
Везде искали, к чему бы придраться. Везде пропускали бабку Языгу с большой неохотой. Кабы не ворон, давно бы она застряла и не откупилась от бесов служилых ни ступой, ни помелом…
Последним был носитель белого плаща, невидимый, как другие, — голосом он так важничал, что бабке почти въяве мерещилась под плащом толстая спесивая фигура.
Он привёл их к последней двери, за которой был Корчун. Сам зашёл и ворона прихватил, а бабку Языгу оставил перед закрытыми створками.
Ждала — ждала бедная бабка — пока сон её не сморил.
Улеглась тут же, у двери, калачиком свернулась — колени к подбородку. Под голову кулак, а под бока и так. Выспалась, видать, за двоих. Потому что свежа была, бодра и охоча к разговору, когда ворон её разбудил.
— Корчун тебя примет для беседы, — сказал носитель белого плаща. — Затем день тебе для гостеванья. Затем — ворон тебя проводит…
— Великая честь, — пояснил ворон. — Царь не любит приезжих.
— Кто говорит, тот сеет; кто слушает — пожинает, — масляным голосом пропела бабка Языга. — быть сказанному, как писанному!..
Носитель белого плаща заколыхался довольно — по нраву пришлись бабкины речи. Он распахнул заветные створки и торжественно втянулся в них.
— Поменьше говори — побольше услышишь! — предостерегающе прошипел ворон, вышагивая рядом с Языгой.
Но Языгу понесло спросонья. Увидев на троне Корчуна, — желтеющего, скучноглазого, — она брякнулась на колени и поползла к нему. Лица не подымала, но краем глаза следила, чтобы мимо трона не промахнуться.
Трон был чёрный, непонятно из чего сделанный.
Над головой Корчуна тускло светилась единственное украшение — золотой круг.
Бабка Языга доползла почти до ног царёвых — в жёлтых сафьяновых сапожках — стала кланяться, стукаясь лбом в пол.
Корчун оживился. Некоторое время понаблюдал, послушал, хорош ли звук.
— Хватит-хватит! — сказал брезгливо, но милостиво. — Слушаю тебя!..
— Не обессудь, царь могучий, справедливый, благородный, что без даров явилась! — Бабка Языга больше не кланялась, но оставалась на корточках. — С той поры, как Тугарин — князь погиб, нам, сиротам, ни дна, ни покрышки, ни от беды передышки. Обнищали, оголодали, износились. Кто кого сможет, тот того и гложет. Веселяй — правитель был — мягок. Бессон — крутенек, сам на себя нож точит. У него и в горсти дыра. Ничего не держит, не копит — всё дружине раздаёт. А нам, людям маленьким, хоть пропадай. Сыты крупицей, пьяны водицей. Тощи, как хвощи. Из старого ума выжили, а нового не нажили…
Бабка остановилась дух перевести.
— Тугарину туда и дорога, обманщику! — мстительно сказал Корчун.
— Всяк человек — ложь, и я тож! — подхватила бабка Языга. — Меня при нём, при Тугарине, Облупили, как липку; обобрали, как малинку.
— Про кольцо не говорил он?.. — Корчун так и впился глазами, так и подался вперёд.
— Всяк правду знает, да не всяк её бает, — сказала бабка, поспешно вспоминая, от кого же она слышала про кольцо. — Тугарин ехал, да не доехал; с Бессонном поедем — авось доедем…Ах ты глупая! — бабка по лбу себя стукнула. — Знаю! Укажу тебе, у кого колечко!
— У кого?.. Не медли!..
— Что ж ты, царь-батюшка, гневишгься! Я ж на чужбине, гостья твоя! Мне и холодно, и голодно, и до дому далеко.
Корчун хлопнул в ладоши, и носитель белого плаща — словно с пола взметнулся — предстал перед ним.
— Подавать пировать! — приказал Корчун.
— Столы накрыты, чаши налиты, царь — государь!
— Расторопен! — сказал Корчун; бабка не поняла — похвалил или осудил. Перешли в соседнюю светлицу — Корчун, бабка с вороном и белый плащ. Подсели к длинному столу, и тут бабка увидела новых обитателей Темь-страны.
Они прислуживали за столом — коротконоги, длинноруки, с широкой грудью, маленькой головой, приплюснутым носом. Бабку что-то поразило в их лицах, но голод был так силён, еды — так много… Она отвлеклась, ела долго и впрок. Чавкала, давилась, выкатывала глаза, раздувала щёки, булькала горлом.. Пользуйся, пока можно. Ведь неясно, что будет завтра…
Насытилась, — и вернулся интерес. Батюшки-светы! У них, у прислужников, — нет ртов. Кожаная складка между носом и подбородком — и никакой прорези.
— Чегой-то они безо ртов? — спросила у ворона, который сидел, справа от неё, на скатёрке и клевал из миски.
— Джинги, — равнодушно ответил вороню — Их делает Корчун для молчанья и послушанья. Потому и безо рта. А питают их — бесы…
— Ага… — сказала бабка озадаченно, ничего она не поняла.
— Сыта ли? — спросил Корчун нетерпеливо. — у кого кольцо?..
Он сидел во главе стола. То и дело поглядывал на Языгу. Увидел, что она с вороном шепчется. И не выдержал…
— Сыта покуда, как съела полпуда! — затараторила бабка Языга. — Кабы проведать, где пообедать!..
— У кого кольцо? — повторил Корчун, наливаясь прозеленью. Его терпение, похоже, кончилось.
— Да у Василька же, у твоего знакомца! — воскликнула бабка Языга. Словно удивилась, что он до сих пор сам не догадался.
— Ну, благодарю! Удружила! Не забуду! Пожалую! Когда кольцо верну!.. — Корчун вскочил, выстрелил слова, подбородком поманил за собой белый плащ и вышел из светлицы.
— Напировались и хватит, — сказал ворон, сожалея — Собирайся!..
Бабка Языга поняла и разделила его сожаление — столько всякой всячины остаётся!
Да как с собой унесёшь! Тут вернулся белый плащ.
— Ты оставайся! — сказал ворону, — А ты, бабка Языга, иди за мной!..
— Куда ж идти? — в бабке недоверие проснулось, испугалась бабка чего-то. Почуяла: серьёзные события начались. Чем-то они кончатся?..
— В этот дом, — белый плащ не гневался, объяснял терпеливо; подвёл бабку к окну, показал на ближайший из больших домов, примеченных Языгой ещё с воздуха.
— А зачем, витязь могучий? Не молвишь ли?..
— Жалует тебя Корчун! Трёх слуг тебе даёт! Чтобы нежили да холили, защищали да берегли!..
— Ну что ж, благодарю! — сказала бабка. — Лучше маленькая рыбка, чем большой таракан.
Плащ помчался скоком-лётом. Бабка торопливо поклонилась ворону и помчалась следом.
— Не выпустят меня отсюда, — сказал ворон тоскливо.
Бабка его не услышала. Показалось ей: в миг надвинулся большой дом. Вошла и остолбенела. В длиннющих этих стенах, почти до потолка, почти до самых горниц высоких, что под крышей, — наложены были джинги. Да не просто набросаны, а хитро и старательно укладены. Словно костровище для огромнорго огня.
Они чередовались: вдоль-поперёк, вдоль-поперёк. Один джинг обнимал за шею другого, который лежал над ним. Другой лежащий ниже обнимал первого за ноги. На животе у первого джинга лежала и голова поперечного и ноги другого поперечного. Так они все тесно были соединены, словно никогда никому не отнять ни одного тела…
Мертвяки что ли? Для крады подготовлены? Война тут прошла? Или поветрие моровое?.. Бабка Языга вопросительно посмотрела на белый плащ.
— Они живые, — сказал тот, — они вместе и им хорошо. Их счастье — быть вместе с другими. Двигаться они могут. Но лишь когда призовёт Корчун. Тогда бесы из тех горниц — он словно бы указал в потолок — вселяются в призванных. Тогда джинги отделяются от своих…
Белый плащ крикнул что-то. Послышался лёгкий посвист, и воздух над плащом замутился. Языга смотрела с интересом, хотела понять.
Что-то быстро нашептал белый плащ. Что-то ему пискнули в ответ из мутного воздуха. К бабкиной досаде, язык был ни на что не похожий и совершенно ей не понятный.
И вдруг из нижнего ряда тел, от самого пола, сноровисто выползли три безротых джинга. Встали, встряхнулись. Поклонились белому плащу, затем бабке Языге.
Остальные тела не шелохнулись — не просели, не обвалились.
Белый плащ закричал трубным гласом, расправился поперёк себя — будто руки раскинул…
Сморгнула бабка Языга из-за слёзки набежавшей.
И…оказалась в тереме своём, в любимой спаленке.
Злыдень — прислужник стоял у двери — тот, кому велела передать Бессону, что в гости отправилась.
И три джинга стояли. Руку протяни — дотронешься. Смотрели преданно. Ждали приказаний.
А что! Всё с добычей — с ними вот, с наштырями. Не с пустыми руками…
— Жди от волка толка! — сказала бабка Языга, имея в виду Корчуна…

Глава 14

Едва открыл Бессон глаза, тошнёхонько стало.
Утро было синеньким, чистеньким. Вяленькие тучки далеко за лесом отлёживались.
Несчастливым день будет. Никогда раньше не мучили Бессонна предчувствия. А нынче — знал твёрдо. Будто кто нашептал.
Одиноким он стал. Нет родного человека, нет хорошего друга, на которого мог бы опереться. Повсюду пустота с переду, с заду, с любого боку.
Он считал — так и надо. Правитель надо всеми, правитель сильнее всех. Он не может быть «просто» человеком.
Веселяя не уничтожил — оплошность. И не приблизил — ещё худшая оплошность. Василька оттолкнул. Только вид сделал, что обласкал, и тут же услал в поход головоломный. Бабку и ту разобидел, надоедину.
А дружина его — ну что ж дружина… И не любят, и не боятся. Вроде как насмешничают. Сколько раз примечал косые взгляды, ухмылки. Мнят, что на власть его поставили. Что возвеличили…
Ох как тошно… Перед тем, как бабка Языга ножом пырнула, — тогда, в своей избушке, — и то полегче было, не так…
Бессон накрылся с головой. Не хотел просыпаться.
Не хотел вставать. Отвернулся от оконца. И зачем только глянул в ясненькое, отвратительно светлое небо.
Но не дано ему было понежиться. Не зряшным было предчувствие.
Кто-то вбежал, пыхтя и одышливо фукая. И Бессон понял, это беда к нему явилась, это её неприятные звуки…
— Вставай, князь-батюшка! — загнусавил знакомый голос. — Напасть отражать надо!..
Это был Соботка, вечно простуженный, вечно хлюпавший носом толстяк из старшей дружины. Бессон приблизил его после того, как мужики ушли в поход с Васильком. Соботка тогда остался — проявил осмотрительность и преданность…
— Ну! — сказал Бессон, рывком садясь и отбрасывая покрывала. — Что случилось?..
— Люди какие-то! — затараторил Соботка, сотрясая дряблые щёки. — В шкурах! С копьями! С луками!.. Детинец окружили! Смертным боем с нашими бьются!..
Его, Соботку, вестника чёрного, небось никакое копьё не возьмёт — увязнет в жире. Не человек, а ходячее болото…
— Помоги оболочься! — приказал Бессон.
Кольчугу натянул. Меч схватил. Рванулся выручать своих дружинников…
Но даже до выхода, до крыльца узорного, добежать не пришлось.
Тесно было в Детинце. Бились вдоль стен… Бились поперёк прохода… звонко лязгали
мечи. Дружинники валились, как снопы. Чаще валились, чем те другие…
Непривычно было с ними рубиться, с пришельцами.
Уж и вёртки были, уж и прыгучи. Пока дружинник замахнётся, враг три раза скакнёт — место переменит. С таким врагом — всё равно, что с пустым местом биться. Неуловим, почти невидим. Уязви его попробуй, порази…
Бессон самолично схватился с одним — таким же постарался стать скакучим да уклончивым. И всё равно не угнался. Тот быстрее мечом махал. Знай себе приплясывал вокруг Бессона, легконогий, неуёмный. Лицо его было безбородым, бледным и прекрасным.
Бессону вдруг показалось, что меч в его руке не желает оставаться, хочет вылететь, хочет быть выбитым.
Дрогнул Бессон, попятился. Зря он явился на Соботкин зов. Если повелителю не устоять, где уж тут его дружине…
Дружинники, хоть и бьются отчаянно, за князем смотрят. Будто глаз у них есть у каждого особый — на князя направленный…
Дрогнул Бессон, — бой переломился. Поняли защитники Детинца: не сладить, отступить придётся. Поняли нападающие: их верх. Засвистели по птичьи — обрадовались… Идёт бой вроде по — прежнему жаркий, — да уж не тот. Уже боги наперёд нашептали каждому, каков исход будет…
— Кто вы? — крикнул Бессон. — Что вам надо?..
— Дети земли!.. Дети земли!... Дети земли!.. — ответили с разных сторон. — Светлана пришли ставить!..
— Кто такой Светлан?
— Сын Тугарина!.. Сын Тугарина!.. Сын Тугарина!..
Услышал имя своего благодетеля, — и руки опустились. Разве был у него, у Тугарина сын?..
Как же он тогда, Бессон? Кто же он тогда? Самозванец?..
Ведь занимал же его прежде вопрос: какова до него была жизнь Тугарина? Видать, не напрасно занимал.
Вот, видать, с кем правил дела Тугарин до того, как Бессон появился на свет, а потом ушёл из семьи, стал Тугариновой десницей!..
А ведь ему, Бессону, думалось, что среди своих родных он — чужой. Не тот, мол, ветер и не в ту избу занёс.
Выходит, неправильно думалось? Выходит, обманул себя Бессон? Или Тугарин его обманул?..
Мечтающий возвыситься — и возвышенный. Мечтающий приблизиться — и приближенный. Не наместником, не десницей, — рабом Тугарина он оставался. И, значит, предателем близких своих, своего народа?..
Так поразили, так ошеломили эти мысли Бессона, как не смогло бы никакое оружие. Он отступал, отступал, — пока под ноги ему сзади не бросились да не опрокинули на спину. На лежащего навалились, руки заломили, связали вывернутые кисти ремешками…
Спелёнутого, перенесли куда-то. Бросили кому-то в ноги.
— Развяжите!.. — приказал уверенный голос.
— Бессонна освободили от пут. Он встал и увидел Светлана. В его собственной, Бессоновой, стольной горнице на полу была разостлана мягкая, жёлто-пятнистая шкура могучего зверя пардуса. На шкуре, поджав ноги под себя, упругий, как натянутый лук, сидел молодой воин, — сумрачно глядел чёрными глазами. За ним, за его прямой гордой спиной, опрокинутый набок, валялся княжеский Бессонов престол. Ошуюю и одесную от Светлана стояли по два рослых охранника с юными скучающими лицами — небрежно опираясь о древки копий.
— Ты был правителем русиничей? — спросил Светлан.
Бессон склонил голову.
— Я на тебя зла не держу — сказал Светлан — Ты, возможно, не ведал о том, что я существую.
— Не ведал.
— Править буду я. А ты возьми любую пустую избу и живи свободно. Только…
— Что?..
— Отныне в каждой избе дети будут. И у тебя…
— Дети в доме — на радость. Повелишь ли идти?
— Да, ступай…
Бессон отвернулся и вышел — свободный человек, рядовой русинич, владелец любой пустой избы. Он ничего с собой не взял из Городища, даже свой огород любимый не навестил. Теперь, как и все, питаться тем будто что змеюн сотворит, а властитель ему выделит…
Избу для себя подыскал быстро — занял первую же бесхозную. Делать было нечего, жить — не за чем, думать, вроде, не о чем. Сидел у окна, ждал. Может, убьют его русиничи? Как бы хорошо было…
Вроде, должны бы. Он их кровушку лил, не жалея. Теперь их очередь…
Почему же не идут? Почему нет никого? Отвернулись? Брезгуют?..
Он добра хотел. Он не злобы и не власти ради лютовал.
Ради порядка давил на неподатливых. На них не надави — шагу не ступят, не почешутся.
Что же такое добро? И что же такое — зло?
Что он сам творил? Добро ( как он сам считает)? Или зло (как считают русиничи)?..
Существуют ли добро и зло по раздельности, если на одно и то же можно поглядеть и так, и этак?..
— Впустишь? — спросили звонкие голоса.
Бессон встрепенулся. Вот и гости! Да не гости — приймы.
Вместе с ним дни будут коротать в этих стенах.
— Заходите! — сказал обрадовано.
И появились у него два мальчика. Один постарше — отрок уже. Другой помладше лет на пяток. После первого вопроса они не больно-то церемонились. Обшарили избу. Нашли оружие — меч, лук да колчан со стрелами.
— Себе заберём! — сказали Бессону. — Ты старый! Тебе воевать незачем!..
— Незачем, детушки, незачем! — согласился Бессон.
Он смотрел за ними, как за зверушками небывалыми.
Чем не забава, чем не утешение в его доле сиротской…
Он и раньше думал, что прошлое прячется в людей.
А теперь уверен в этом.
Куда делось его прошлое, его блистательный и короткий взлёт? Неужели бесследно исчезло?
Нет же. Конечно, нет. В нём оно живо. В нём никогда не умрёт мир Бессонна — властителя… Дни поползли за днями. Скучными они поначалу были, наполненными слухами, пересудами, разговорами с детьми — и ничем больше.
Светлан его удивил: но вскоре допустил то, с чем он, Бессон, рьяно боролся. Приказал раскорчёвывать лес и заводить свои хозяйства. Теперь ежедневно дети будили его ни свет, ни заря. Он их ненавидел за эти ранние побудки.
Сам Бессон и Отрок брали топоры, — каждому нашёлся по руке. Младеня брал нож — ветки отсекать. Отправлялись на делянку, выделенную им. Дорогой Отрок и Младеня приставали до тех пор, пока не заставляли Бессонна запеть песню вместе с ними.
— Только дети знают, что красиво,
Только дети знают, что целебно.
Только дети смогут жизнь устроить.
Слушайте внимательно детей…
Песня была длинная, вся состояла из восхваления детей и охулок на взрослых. У Бессонна от неё боли в сердце начинались. Но попробуй он не запеть, — так бы дёшево не отделался. Отрок и Младеня звали других юных на помощь, когда он молчал, и начинали поучать Бессона.
— Взрослый — стылый, как сосулька.
— Взрослый — низменный, словно камень.
— Если взрослый не послушается детей, он погибнет.
— Взрослый помнит то, чего нет.
— Взрослый знает то, что не нужно.
— Если взрослый не подчинится детям, он погибнет.
И так пока не одуреешь. До леса и в лесу. До работы и во время работы. По дороге в Детинец — за пищей. По дороге из Детинца в избу… Так что, если просили петь, — надо было петь и не перечить. И во всём другом, в каждом шаге, надо было слушаться детей, подчиняться детям.
Однажды простая мысль посетила Бессона, истомлённого тяжёлой работой. Были в избах змеюны, Были злыдни. Теперь — дети. Неужели одно и то же ? Неужели никакой разницы?..
Мужики, против его ожиданиям, убивать Бессонна не собирались. Были терпеливы, были даже снисходительны.
— При тебе ради порядка работали, не ради жратвы, — сетовали, — а теперь только о жратве разговор. Ведь есть же змеюн. Зачем же нам горбится, лес расчищать!..
Бессон слушал, удивлялся, помалкивал. Как же они могут так? Ничего не помнить, ни за что не мстить, всё прощать, не требовать ответа. Неужели только русиничи таковы? Или все, кто не был у власти — все, живущие в самом низу?..
Однажды ночью к Бессону явился Соботка. Посмотрел опасливо на Отрока и Младеню. — те спали на палатях. Поманил Бессона за собой. На шее, на правой щеке у Соботки краснели свежие царапины.
Бессон шёл, гадая, нет ли тут подвоха, не спохватились ли, наконец, русиничи, не западню ли ему уготовили.
Ущербная Луна сочно желтела в чистом небе. Звёзды обступили её, словно толпа соглядатаев. Что-то шептали, поглядывая на Бессона.
Сборище было на лесной опушке. Посверкивали голубизной заросли широколиственного кустарника с длинными прямыми ветвями. Лица людей казались плоскими, стёсанными топором.
— Здесь твои сторонники! — сказал Соботка торжественно. — Хотим тебя на княжение!..
Бессон поискал глазами. Нет, бабки Языги не было. С того дня, как слетел с престола, он её не видел. Отшатнулась? Предала? Или боится подойти к побеждённому?.. Не нужен стал, видать. Ничем пожаловать не может. Сам, того и гляди, просить начнёт…
— А это кто?.. — Бессон увидел змеюна и не поверил глазам.
Соботка расплылся в улыбке, стал похож на большой масляный блин.
— У кого змеюн — у того сила! Мы его отбили только что у Светлановых мальцов! Не хотим губить лес! Не хотим хозяйствовать сами — пускай змеюн обеспечит!..
— Будь князем, как прежде! — присоединились голоса к Соботкиному.
— Уведи нас в лес!
— Не хотим с детьми!
— Отдельно будем! С тобой, княже!
— И Русинии не надо! Была бы крепкая рука над нами!..
Как их много… Как задушевны их выкрики… Надежда на лицах… Разве можно отказать?
Однажды он предал свой народ, уйдя в рабство к Тугарину.
А сейчас? Предаст одну часть народа, чтобы уйти в рабство к другой? Чем лучше это рабство по сравнению с тем?.
Да и Светлан… Можно ли так просто перешагнуть через него? Он прямой законный наследник Тугарина. Хочешь — не хочешь, а так оно есть, и с этим надо считаться.
Выступив против Светлана, Бессон выступил бы также против Тугарина. Мысль об этом неприятна. Даже сейчас, поняв, что был рабом Тугарина, Бессон преклоняется перед ним, любит, почитает. И ни за что не пошёл бы против своего хозяина.
— Мой час не наступил, — сказал Бессон, сожалея. — Тугарин стал богом, Светлан — сын его. Пускай Светлан покажет, чего он хочет. Пусть мы поймём, достижимо ли то, что он задумал… Тогда и будет видно…
— А змеюн?
— Вернуть его надо! Вернуть! Соботка, проводи его в Детинец!..
Тяжёлое молчание было после Бессоновых слов.
Бессон слышал несогласие, непокорство в том, как дышали русиничи, как толпились возле него. Да и Соботка не спешил. Подвинулся, правда, к змеюну, положил на узкое плечико свою лапищу. Но не трогался с места. Змеюн лупал глазами, топорщил усы. На морде было полное бессмыслие. Последний выкормыш Тугаринов, умеющий колдовать.
— Вы меня позвали! — сказал Бессон. — И вы не хотите меня слушать! Я ухожу! Я больше не приду!..
Он отшагнул от сборища. Повернуться к ним спиной! И не видеть!..
Но тут Соботка ворохнул за плечо змеюна, — подтолкнул.
Змеюн послушно дёрнулся вперёд и зашагал, зашагал, сопровождаемый Соботкой.
Бессон подождал, пока две полубесплотные фигуры скроются в чёрно-синем листвяном мерцании, вольются в зыбкое царство лунных теней. И остальные ждали, видимо понимая, что Бессон ещё выскажется напоследок.
— Теперь я вас позову, когда будет надо! — сказал Бессон. — живите как все живут. Не мешайте Светлану — старайтесь помочь!.. Ужасающий крик прервал его слова. Недалёкий, отчаянный, хриплый, он в то же время
звучал из такого смертельного далека, о котором не помышляют живущие на земле.
Бессон узнал Соботкин голос. И рванулся на помощь.
И всё сборище русиничей, топоча, ломая ветки, гудя, как рой разозлённых пчёл, кинулись за ним. Бежать надо было совсем немного. Они рядышком лежали: мёртвый змеюн и живой ещё Соботка. Грудь у того и другого была истерзана глубокими ранами.
— Копьями, небось… — прошептал кто-то.
Соботка подёргивал руками, словно ещё надеялся отбиться от приключившейся беды. Носом похлюпывая. Да глазами всё поводил кверху. Знать, ему очень надо было увидеть, что там творится над его макушкой, утопленной в холодной ночной мураве…
— Кончается, — пояснил тот же шёпот…

Глава 15

Новая жизнь началась у бабки Языги. Не нужен ей стал Бессон. Джинги заменили его с лихвой.
Не бывала она теперь в Детинце — и не тянуло туда. О воскняжении Светлана узнала стороной, как о чём-то малозначительном.
По старой привычке, встрепенулась было — предстать пред очами, поклониться, засвидетельствовать почтение.
Но одумалась быстро, сама себя укорила. Кому служу, тому и пляшу. А ей служить хотелось теперь одному только властелину — Корчуну.
Как ни странно, именно холодный приём, Корчуном ей оказанный, воспламенил её. Бессон что…Снаружи мило, а внутри гнило. Благодаря ей держался, благодаря её стараниям. Недаром, едва она отвернулась, появился этот, новый, Светлан — и свалил Бессонна…
Корчун — тот иной. Кремень, а не властитель. Угодников не ищет, не привечает — и так силён. Знает нерушимо: двум головам на одних плечах тесно.
Завоевать при нём местечко, под его силушкой защиту — уж так-то показалось бабке заманчиво. Она спала и видела себя теперь подданной царя Корчуна — никем иным.
И плевать, что не одарил её царь при гостевании, ничем не пожаловал. Не заслужила пока что царских милостей.
Да и чем джинги — не дары! С их помощью она обратит на себя внимание Корчуна, перестанет быть ему безразличной.
Превосходные слуги — таких у неё ещё не было. Стоит словечко вымолвить, оно уж, гляди-ка, исполнено.
Они сильны. Небось, даже храбров любых растолкают да исколотят, чтоб ей проход освободить.
Они головы задуривать умеют — загляденье. В любой толпе любому любопытному скажут:
— Ты нас не видишь!.. И впрямь, никто их не видит — не замечает, покуда сами не захотят С такими помощниками да неужто не услужит она Корчуну! Неужто не найдёт заветного колечка, по которому тот страдает!
По ней, так и задача-то несложна. Выследить Василька да выманить у него кольцо. Василёк — простофиля. Видом — орёл, а умом — тетерев. Обижать его она, конечно, не будет. С лаской да с приветом его обберет. Бить дурака — жаль кулака.
А уж когда Корчуновы щедроты над ней прольются, тогда она с Васильком поделится. Обязательно. Может быть, даже половину ему отдаст…
Сказано — сделано. Бабка в ступу влезла, джинги за края схватились, и перенеслись они на берег моря, где Василёк трудился «со товарищи»…
Ветрено тут, привольно. Сквозит, не переставая. Море насылает волну за волной. Выгибая лошадиные шеи, одеваясь гривами пены, далеко бегут волны по песку…
Работнички закоричневели — вечно под солнцем да на ветру. Статные да сильные, до пояса обнажены. Свои «волны» круглятся под кожей на руках, на спинах…
Уж они одну лодку успели выдолбить — из цельного древесного ствола. Длинная — все они гурьбой в неё усядутся, для бабки места и хватит.
Другую лодку ладят. Шибалка с Ядрейкой топорами над ней машут. Веселяй поодаль, у первых деревьев, хлопочет. Огонь поддерживает под котлом общинным, ушицу к ужину готовит. Василёк и Первуша в лесу, голоса их слышны. Ель выбирают, чтобы свалить…Всё так безобидно, так мирно. Но ведь где-то же есть у Василька то кольцо.
Бабка Языга джингов оставила присматривать. Сама же ступу кверху дном перевернула, под неё залезла, в пенёк оборотила да и заснула крепенько под ветряной посвист.
А как ночь настала — самая сторожевая пора — бабка, бодрая да помолоделая, выскочила, потянулась, по совиному ухнула джингов позвала. Самого крепкого на вид в ступу к себе посадила, — чтоб чужие глаза отводил от неё.
Остальным спать велела.
Чуялось бабке напряжение в воздухе и на земле.
Чуялось: будут события в ночную пору.
От ёлки к ёлке перескакивая, оказалась бабка с джингами в виду стоянки будущих мореходов. Те спали себе спокойно, дрыхли без задних ног. Даже охрану не выставили. Зарылись наблюдатели в пахучую хвою. Притаились, притихли.
— Ты чего не заклинаешь? — прошипела бабка джингу — А ну, как увидит кто!..
— Спящих не заклясть. Пробудятся — тогда… — успокоил джинг.
Покемарил малость, поклевал носом. Привалился, обмякнув, к бабкиной спине. Задышал ровненько…
Бабка его локотком в бок двинула. Заснул, негодный!
Аж задохнулась от злости. А джингу хоть бы что острый бабкин локоть. Сопит себе, — пригрелся… Отвела Языга руку, чтоб сильнее садануть. И тут — началось. Не зря её предчувствие предупреждало. Тому, кто слушать умеет, — ничто не врасплох…
Загудело над землёй. Зашатался берег. Деревья затряслись. Море вскипело и прохлынуло, — вот — вот смоет спящих русиничей.
Будто земля — и не земля вовсе. Будто это шкура свирепого дракона…
Вот раздалась она, треснула вдоль опушки. Бабка Языга шею вытянула — любопытно заглянуть в подземный мир, запретный для живущих.
Столб невиданного света вырвался из расщелины.
Он был ярче полуденного солнца. Ярче сотни полуденных солнц. Да и сравнивать его с солнцем было нельзя. Просто не с чем его было сравнивать.
Не отшатнись бабка да не сомкни веки, — ей бы выжгло глаза. Не только глаза, — самоё бабку испепелил бы мигом. Ох, с грозными силами столкнулась! Не перемогут ли они Корчуна бесприветного?..
Тишина и темь настали после вспышки опаляющей.
Бабка боязливо щёлочку между ресницами разлепила — только — только чтобы взгляд просунулся.
Увидела, как, заткнув огнедышащую дыру, стремительно вырастает из-под земли чёрная великая тень — вровень с елями, вровень с бабкой самой — и выше, выше…
— Василёк! — упал шёпот просительный.
И вскочил храбр тут же — будто сна ни в одном глазу не было.
— Матушка! — сказал звонко, совсем по — ребячьи. — Ты звала меня?
— Не могу, Василёк! — сказала тень жалобно. — Не могу хранить твой дар злосчастный!..
— Почему ты в чёрном, матушка?
— Доспехи это. Вся любовь к детям во мне собралась, Василёчек. Светоносна она. Сожигающа…
— Что же делать с кольцом, родная?
— Хуже ничего уж не сделаешь, сынок! Послушай-ка! Прижмурься только!..
Василёк расставил ноги пошире, закрыл глаза. Бабка Языга на своей ёлке чуть помедлила — упоминание о кольце придало ей храбрости. Она увидела, как тень двинула ногой, приоткрывая земное нутро. Дальше бабка не смотрела, — знала, каков свет будет.
Но не ради света отодвигала ногу тень. Бабка Языга услышала, и Василёк услышал, как из глубочайшей глубины, из непредставимой дали — из земного натруженного сердца прилетел стон и могучий, и жалобный:
— О-о-о-ох!.. Будто каждая капля, песчинка, ветка, травинка вместе, слитно простонали — пожаловались Васильку, а заодно и бабке Языге.
Словно духи всего, что отжило, отцвело на земле, — вздохнули обиженно. Словно все те, кому предстояло ещё родиться, негодовали на несправедливость, не пускающую их жить…
— Лишил ты покоя землю, Василёчек! — услышала бабка Языга и открыла глаза; тень была темна и печальна. — Будь к завтрему у той горы, где дар твой лежит! Будь непременно!..
— Исполню, матушка! — сказал Василёк. — Привет и память мою передай родным!..
Тень укоротилась, — втягиваться начала сквозь расщелину.
И вдруг остановилась. И тут же бабка Языга, почуяв неладное, за нос, за ухо изо всей силы дёрнула джинга, пробуждая.
— Подсматривают за тобой, Василёк! — сказала тень, и теперь голос её был грозен. — Погубить тебя хотят!..
— Не боюсь я! — отмахнулся Василёк беззаботно. — Одолею любого!..
— Ну давай, давай!.. — шипела в тот миг бабка Языга и, сомкнув пальцы не шее джинга, душила его не на шутку ,чтобы очухался от сна..
— Ты нас не видишь! — сыпанул полузадохшийся джинг сипящей скороговоркой. Он едва не опоздал. Тень железными пальцами подняла железные веки доспехов — тяжёлые заслонки на глазах.
Оттуда, из открытых глазниц, вырвались два огневых луча, упали на раскидистые шатры елей, и два дерева — великана вмиг стали яркими факелами — превратили ночь в день.
— Не жги лес! — закричал Василёк. — Прошу!..
— Даже ради тебя? — спросила тень, закрывая глазницы.
— Одну жизнь — другими жизнями не спасают! — выкрикнул Василёк. — Мне иногда кажется, это лес нас, людей, создал. Прости, матушка!..
— Возможно, ты прав! — сказала тень — Сейчас тучи прибегут — погасят. Будь завтра у горы!..
— Миг — и нет её. Стремительно укоротилась, уменьшилась. Исчезла. Глядь, и тучи обещанные надвинулись. Ветер, взрёвывая, притащил их за уши, распорол им волосатые животы, выпустил вниз водопады.
Потухли ели — догореть не успели. А бабка Языга, мокрая до нитки, тряслась от холода и от страха в своей ступе, жалась к джингу, чтобы согреться. Чуть не погибла… Вот на такой волосок была от смерти… Её наблюдательное место как раз пришлось между горелыми великаншами.
Возьми тень подземная чуть в сторонку, и остались бы от бабки бедненькой одни косточки закопчённые…
Нет, больше так рисковать бабка Языга не согласна. Хотя, ведь не зря рисковала — узнала кое — что про кольцо. Узнала, где завтра быть надо, чтобы новости выведать.
Но зачем самой там быть? Зачем самой подставляться? Можно ведь послать кого-то. Подкупом ли заставить или угрозой…
Да вот Бессона, хотя бы. Свергнутый правитель, неужто не захотел бы он возвыситься? Она, если Бессон услужит, вернёт его, пожалуй, к власти — исхитрится. Если Бессон да Корчун оба ей будут благодарны, тут она, глядишь, двух зайцев и убьёт.
Василька он сам, Бессон, услал подальше — боялся его, как соперника. Значит, не должен отказаться последить за ним — себе же на благо.
А Светлан — ну что Светлан… Молоденький умок, что вешний ледок. Тугарину — власть, Светлану — пропасть. Кобыле брод, курице — потоп. Кулик на месте соколином не будет птичьим господином…
Так бабка Языга размыслила, немного придя в себя. И глянув краем глаза, как суетятся поднятые непогодью русиничи, поспешила разыскивать Бессона…
Пока мчалась над лесом, подремала малость. Завернула в свой терем, переоделась ва сухое, наелась на день. Двух оставленных джингов подняла да с собой взяла. Того, что с ней ночью был, оставила дом сторожить…
Отправилась пёхом к Бессоновой избе. И тут едва не опоздала. Выводили Бессонна отроки стройные с копьями в руках да с мечами на боках.
Один оглянулся на Языгу, нахмурился, копьём качнул.
— Ты нас не видишь! — сказали джинги в один голос.
Отрок поглядел сквозь них, отвлёкся.
И поплелась Языга с джингами следом за Бессонном с юнцами.
Так, невидимые, — сквозь посты чуткие — притащились в Детинец. А там — не вверх пошли, как ожидала бабка. Нет, вниз, вниз, вниз — к подземельям…
Бабка решила, что Бессонна ведут заточать в темницу, и прикидывала так и этак, стоит ли его освобождать.
Они с Бессоном спелись, свыклись. Вон уж сколько вместе.
Кого-то брать нового в напарники — ещё каков-то будет.
Но темницы глубоки, подземелья под охраной. Разгони-ка поди стражников. Небось, любой мудёр, когда в руках топор, а без топора не стоит и комара…
Ну, а джинги на что! Не сама же она будет в темницах шастать, коли такие слуги есть!..
Может, кстати, их и послать за Васильком к той горе? Их, а не Бессона?
Да ну их! Не люди — не по-людски и сделают. Переврут, переиначат. А она потом впросак из-за них попадёт…
Батюшки, да что же это деется! Не Бессона сажать привели, а Светлан ужде в подземелье сидит. Кто ж тогда во власти-то?
В Детинце кто?..
На весь мрак — только два факела. У одной стены и другой.
Светлан посерёдке, на звериных шкурах разостланных. Между ним и Бессонном — два юнца невозмутимых. Оперлись на мечи, Светлана загораживают, смотреть мешают.
— Я позвал — ты пришёл! — сказал Светлан важно. — Ты хороший слуга, старательный. Я хочу тебя вознаградить. Отныне ты будешь моим наместником. Тебе не в диковину. А я стану царём. Я научу других царей, как себя вести. Царь — это бог. Царь — это солнце. Два солнца не должны встречаться. Значит, я должен быть под землёй. Так мне привычней, так мне лучше. Будто снова в пещерах знакомых… Люди меня видеть не должны. Я говорю о взрослых. Они скучны и бесполезны. Они надоели мне. Они будут говорить со мной только через тебя. Я буду править и умнеть здесь, где ничто не отвлекает. Властвовать и умнеть. И питаться мозгами убитых животных… Впрочем, хватит тебе для начала. Доволен ли ты?..
— Доволен, царь-батюшка Светлан!.. Только…
— Что?
— Назначь другого! Я было с людьми сошёлся. А ты меня опять с ними разведёшь!..
— Не перечь мне, Бессон! Не то изничтожу взрослых за твою ослушку! Мне же легче будет!..
— Коли так, я согласен. Что делать повелишь?
— Правь да ряди между взрослыми. Детей не трогай.
Ко мне через день заходи. Ступай!..
— Слушаю и повинуюсь!..
Бессон попятился да так до самой двери задом и дошёл.
Языга, раскрыв рот, за ним двинулась — в Детинец, на старое место. Думала, как же теперь уговорить Бессонна проследить за Васильком? Чем же теперь пронять его, взволновать?..

ЧИТАТЬ ПРОДОЛЖЕНИЕ > > > Глава 16